Алексей исступленно прижал губы к ее голове и замер. Волосы впитали утренний туман, пахли росистой травой.
— Как ты думаешь, можно привыкнуть к счастью?
Вместо ответа она припала на мгновение головой к его груди.
— Я слишком много говорю? — виновато посмотрел он. Они умолкли, словно прислушиваясь к своим мыслям.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросил он.
— Каким ты был десять, пять лет назад… Когда я поступала работать на комбинат, когда училась в университете… Даже странно, что я тогда тебя не знала…
— Ты — моя?
Она погладила его щеку пальцами.
— Твоею быть невозможно.
Но ведь неправда — возможно. Дома она не раз спрашивала себя: «Ну почему я не могу переступить черту?» И сама же отвечала: «Нельзя… не надо…»
В ней говорила не рассудочность, а перешедшая от отца, матери и, может быть, столетиями привитая порядочность. Та драгоценная порядочность, что давала силы любящим ждать друг друга годами.
В свое чувство к Куприянову Леокадия вкладывала так много сердца, что это требовало ответного целомудрия и находило его. Они были счастливы от прикосновения рук, оттого, что понимали друг друга с полуслова, оттого, что дождливый день становился солнечным, если были они вместе.
Что-то подсознательное, присущее, наверное, тем, кто глубоко и серьезно любит, подсказывало ей, что можно, а что нельзя, что несет в себе красоту, а что отвергает ее.
И, чутко поддерживаемая в своей вере Алексеем, Леокадия была счастлива, что они такие сильные и в этом тоже одинаковые.
Вдали прогрохотала электричка, и перестук колес отхлынул утихающей волной.
— Ты знаешь, о чем я думал вчера во время «пятиминутки»? — спросил он.
Они условились ежевечерне, в одиннадцать часов, думать друг о друге пять минут. Напрасный уговор! Вряд ли был такой час, когда они не думали один о другом.
— О чем?
— Неужели мы не имеем права на счастье?
Ну что ему ответить? Разве она знает?..
— А как поживает Нашбог? — спросил Алексей.
Леокадия печально улыбнулась:
— Ничего не обещает…
Она боялась спросить: «Тебе надо уходить?» Первые же минуты каждой встречи были отравлены ожиданием расставания, тем, что скоро он скажет: «Ну, мне пора».
Стоило ему только скрыться с глаз — и она тосковала по нем и мучилась, что не вправе быть с ним вместе каждый час, каждую минуту.
Когда-то в юности Леокадия боялась в своих отношениях с Виктором утратить независимость. Теперь она мечтала об этом: зависеть от Алексея, отдавать ему все свое время. Просто ей не нужна была независимость без Алексея.
Наконец он произнес ненавистное:
— Ну, пожалуй, пора…
Они возвращались другим путем: сначала аллеей, где когда-то Лешка с друзьями высаживала тополек, потом — вдоль пустынного берега моря.
Сторож с маяка, Платоныч, стоя в баркасе, крикнул Леокадии издали:
— Чтой-то ты, внученька, давно не показывалась?!
Она шепнула Куприянову:
— Я поплыву на маяк.
Подошла ближе к Платонычу.
— А сейчас можно?
— Да, со всей радостью.
Куприянов пошел к городу, а Леокадия прыгнула в лодку.
— Ты это в честь чего в такую рань гуляешь? — старательно гребя, словно бы между прочим, поинтересовался Платоныч.
— А разве плохо?
— Да нет…
Платоныч замялся, вскинул оба весла вверх, попридержав их, спросил напрямую:
— Слободный он человек?
— Свободный, — с трудом выдавила Леокадия и густо покраснела.
Платоныч с облегчением опустил весла в воду.
— Ну, тогда лады. А я, грешным делом, думал: от людей хоронитесь. Сейчас я тебе самоварчик поставлю… — Он оживился. — Я тебе наибольшего счастья желаю… И чтоб люди радовались…
Они подплыли к маяку. Платоныч засуетился у своего самовара, по его уверению, «оборудованного с хитростью»: самовар свистел и пел на разные голоса. Вначале голос у него был вкрадчивый, мурлыкающий, а когда стал закипать, появились сердитые, сварливые нотки, и Платоныч, подойдя к нему, заговорил, как с живым существом:
— Ну, чего разбушевался? Чего? Думаешь, не слышу? Ишь ты, горлохват!
В интернат Леокадия поехала автобусом. Она пробиралась к передней двери, когда в окно увидела на остановке жену Куприянова и его сына — длинноногого, худого юношу с ералашем темных волос на голове.