— Я понимаю боль и негодование Тани. Но тут ничем не поможешь и ничего не изменишь.
Углев слушал Куприянова и думал, что нет, не возвратится он к Тане, даже если его обвинят в аморальности, снимут с работы, не изберут депутатом. Было совершенно ясно, что чувство серьезное, и справедливо ли в таком случае насилие над человеком? И разве нельзя быть уверенным, что хорошим отцом он останется?
Разве Куприянов менее честен, чем те, кто, сохраняя подобие семьи, разрешают себе бог знает что?
Василий Константинович вспомнил одного такого хамелеонствующего работника совнархоза Позднышева и его доверительное кредо в час опьянения.
Позднышев терпеть не мог свою вздорную, истеричную жену, но не считал возможным разводиться с нею, боясь, что это подорвет его авторитет руководителя, осложнит жизнь, и довольствовался случайными связями.
На вечере, где он, подвыпив, излагал «свою веру» Углеву, Позднышев развил такую успокоительную для себя философию, что, мол, «то можно, что никому не причиняет вреда», и что если после долгой жизни, пусть даже с ведьмой, ты начнешь исправлять ошибки молодости, это черт знает к чему приведет. Лучше скрепя сердце сохранять все так, как есть, — видимость приличия и благополучия. «А если из-за некой возвышенной любви люди доводят дело до взрывов и подрываются на бытовых минах, я не завидую им и не стану им подражать. Старик Стендаль неспроста говаривал, что свет простит любую связь, но не простит ее гласность. Ну что ж, будем щадить стыдливость света…»
Углеву тогда захотелось ударить по губам этого «философа» — он ненавидел людей, сотканных из страха и лжи, — но жена, сидевшая рядом и прекрасно знавшая его характер, отвлекла Углева, и Василий Константинович только брезгливо отодвинулся от Позднышева.
Неужели вот таким уподобляться Куприянову?
Углеву уже известно было и о собрании в интернате и о приходе Куприяновой в горздрав. Заведующая горздравом Зоя Федоровна Мануйло, позвонив секретарю, служебным голосом заверила, что «моральный кодекс они защитить сумеют» и для того создают комиссию.
Углев был в затруднении: что же посоветовать этому, видно, честному человеку? Неужели внушать ему прописные истины, произносить «положенные» слова? И почему надо не доверять порядочности и совести Куприянова?
А еще Углев подумал, что, наверное, и при коммунизме будут люди расходиться, и неспроста коммунист Фридрих Энгельс, получше его понимавший, что такое семья, писал, что если нравственным является только брак, заключенный по любви, то остается нравственным только такой, в котором любовь продолжает существовать.
И Углев сказал Куприянову слова, которые, казалось бы, никак не вязались с деловой, строгой обстановкой этого кабинета:
— Если чувство настоящее, его надо защищать.
Утро у Куприянова началось как обычно. В восемь тридцать — «планерка»: заведующие отделениями и врачи стационара докладывали о происшествиях за ночь и нуждах. Потом — обход, а после него — нескончаемый поток хозяйственных забот. Как добыть холодильники, не нарушая финансовой сметы? Где достать бумагу для врачебных записей?
Действительно, что знал старик Гиппократ о проблеме кочегаров, прачек и нянечек? Вот развернулась весна — и текучесть «низкооплачиваемых» возросла. Как удержать их? Каждый час подсовывает какие-то свои неотложные дела. Заболела старшая сестра терапевтического отделения, и срочно надо разрешить совместительство сестре палатной… Не прозевать бы послать помощника закупить матрасы для стационара, разобраться с заменой котлов, постройкой гаража. Да не забыть съездить на комбинат: проверить, как работают в цехах терапевтические участки. Главное в этом потоке забот — отдавать львиную долю внимания и времени делам лечебным, их совершенствовать, ими управлять.
Когда часов в одиннадцать позвонили из горздрава и сказали, что Зоя Федоровна Мануйло вызывает к себе Куприянова на двенадцать дня, он страдальчески поморщился. Вот уж не любил эту «Тираду», как прозвали ее врачи за склонность к затяжным, напыщенным и, правду сказать, пустоватым речам и наставлениям.
Лицо у Зои Федоровны застывшее, с тем синевато-мертвенным цветом кожи, какой бывает у людей, большую часть жизни проводящих в закрытом да еще накуренном помещении. Она и сама непрерывно курила.
Увидев входящего Алексея Михайловича, Мануйло строго поджала губы и коротко, слово нехотя, кивнула ему.