Щелкнуло громче.
Дверь в санузел чуть приоткрылась. Желтый луч не толще вязальной спицы коснулся красной дорожки. Старшинов задохнулся. Кровь ударила в виски особенно сильно. Сорвавшийся тромб, перекрыл рыхлым тельцем важное перекрестье. Тонкие стенки сосудов, лопнули под чудовищным давлением. Раскаленный гвоздь воткнулся Старшинову над правой бровью, острие проникло выше к макушке. К затылку с хрустом приложился пол. Желтый свет, пятнающий дорожку красного цвета с двумя зелеными полосами, заслонила тень.
Несколько секунд Старшинов различал эту тень совершенно отчетливо. Он лежал на полу, а голова прижималась щекой к колючему ворсу. Струйка слюны побежала из уголка рта, но Старшинов этого не почувствовал. Он вообще ничего не ощущал. Свет стал меркнуть, словно на улице быстро опускалась ночь. Теперь участковый плохо видел кусок дорожки в желтом свете, угол открывающейся двери, край ночной рубахи над высохшей лодыжкой. Сухая кожа шевелилась, словно юркие насекомые копошились под ней, наполняя мертвое тело жизнью. Потом тьма затопила всё…
— Мальчик! Открой, мальчик! Телефон есть у вас?! Господи!.. Соседка это, из третьей квартиры. Анастасия Павловна. Мальчик, вызови «скорую»! … Кто умер?! Я?!! Мальчик, прекрати сейчас же свои неумные шутки и вызови «скорую»! Господи, я ничегошеньки не понимаю! Уехала к подруге на три дня. Возвращаюсь — квартира вскрыта! На полу милиционер лежит… Заходил?!.. К тебе заходил?! А, позвонить заходил… Он в фуражке был?… Ничего… Сказал, что я умерла?… Да что ж такое?!! Ну, живая я! Живая, понимаешь, ты?!
Живая…
Лекарство
Тишина сочится с потолка тяжелыми каплями, густеет и застывает в круге света под веселым тканевым абажуром с золотистой бахромой, низко нависающим над нашим круглым семейным столом. А в углах тишина черная, колышется волнами, плещется, качает воздух с невидимыми слоями табачного дыма. Папа курит, много. И лицо у него серое, глаза потускнели: мутные, как у фигурок, что я делаю.
Тишина глотает мамины слезы и всхлипывания, растворяет в себе без остатка, вытирает мокрое лицо мягким платком, оставляя густые тени под припухшими веками, у носа, под нижней губой, прокушенной до крови.
Тук-тук-тук. Стучит тишина дедовой палкой в дощатый пол. Деда сегодня страшный. Сердито сверкает живой глаз под насупленной бровью, а подбородок дрожит, и седая щетина шевелится на скулах. Глаз у деды забрали фашисты на войне. И ногу. Теперь она железная, в сморщенном черном ботинке. А культя болит, часто. Я знаю, что такое культя. Я видела…
Все молчат. И я молчу. Сижу тихонечко в уголке дивана, наматываю на палец бахромчатые нити покрывала. Я знаю, почему все грустные. Мой старший брат болен. Давно. Ему часто бывает больно, а я не могу ему помочь. Мне страшно, я еще маленькая и боюсь. Боль брата похожа на клубок черных змей, она не слушает меня, а шипит и смотрит угольками злых глазок…
Вот у деды всё намного проще. Когда культя начинает ныть, и боль красноватой плесенью ползет под одеждой по бедру, я делаю вот так и так. Клубятся облачка тьмы, лепятся друг к дружке, и вот маленькая фигурка деды передо мной и внутри. Я не умею лучше объяснить. Я вижу ее не глазами, а там все по-другому, но, когда фигурка готова, я начинаю тихонечко петь песню. Это очень красивая песня, жаль, что ее нельзя спеть вслух — всем бы понравилось, как нравится дедовой боли. Она все слышит, но думает, что поет фигурка, у которой одна нога короче другой. Проходит совсем немного времени, и красная плесень багряным облачком срывается с дедовой ноги и оседает пылинками на фигурке, прилипает к ней, как песок липнет к мороженому, если уронишь. Тогда я делаю губы трубочкой и принимаюсь дуть. Осторожно, словно дую на горячее молоко в чашке, а фигурка начинает таять, как сосулька в ладошке, и капельки тьмы уносят красноватые песчинки с собой, туда, откуда я черпаю ватные комочки черноты.
Деда осторожно потирает бедро. Лицо у него задумчивое и как бы светится изнутри. Ему легко, хотя он еще не пил свои лекарства, но я знаю, что скоро мы пойдем гулять. Деда будет ступать твердо и улыбаться, глядя, как я прыгаю на одной ножке через большие глянцевые лужи. Ему со мной всегда хорошо…
И папе, и маме…
Им тоже бывает больно, но это не страшно — я же рядом…
А вот брату я не умею помочь. Он говорит, что от его болезни не бывает лекарств, только средства. И смеётся, словно совсем не болен. Наверное, мама с папой знают лучше, поэтому часто отправляют брата в больницу и в другие разные места, тогда его подолгу не бывает дома, а когда он возвращается, посвежевший с румяным лицом и пополневшими щеками я вижу — клубок змей всё еще сидит в голове, тугой, как теннисный мяч и черный, как кусочек угля, которым деда топит большую печку у себя дома.