Девятнадцать писем
Из деревни его вывез набитый пассажирами почтовый вертолет. До последней секунды было неясно, возьмут его или нет, и он напряженно стоял возле дверцы, пока искали завалившуюся коробку, подписывали накладные и кидали на снег белые просургученные мешки с уже не интересовавшей его почтой - все что ему могли написать, он уже знал.
Из Подкаменной Дмитрий летел на старом транспортном самолете. Большой, четырехмоторный, крашеный серой краской, он одиноко стоял на краю площадки. Вскоре появился и командир, неся под мышкой завернутого в бумагу налима со свисающим хвостом. То что нужно - подумал Дмитрий и быстро договорился с командиром за кусок осетра.
Дали вылет. Он стоял в дверях кабины за спинами пилотов, и глядя на россыпь приборных огней, ждал. Наконец заработали двигатели, самолет задрожал, тяжело тронулся и долго выруливал к полосе. Уже настали сумерки, а они все тряслись мимо ангаров, мимо заснеженного остова разбитого вертолета, пока наконец самолет не остановился, скрипнув тормозами. Впереди лежала стрела полосы с фиолетовыми огнями. Тут мощно и мрачно взревели двигатели, самолет, вздрагивая и колыхаясь, побежал, набирая скорость, по полосе, и неожиданно легко оторвался от земли и потянул ввысь. Сквозь застекленное дно штурманской кабины празднично горели огни поселка, впереди открывался кристально-рыжий край неба с белой звездой.
Пилоты сосредоточенно писали пулю, один из механиков рассказывал про самолет, называя его "кораблем". Кораблю было тридцать семь лет. - Как мне - усмехнулся Дмитрий - и летит ведь!
В Красноярске он удачно попал на проходящий рейс и через несколько часов стоял в московском аэропорту на остановке экспресса, худощавый, крепкий, с небольшой сухой головой и серыми глазами. Под сплошной узкой бородкой напряженно ходили углы челюстей. Пахло бензином и весенней сыростью. В Москве он не был год.
Оля прислала девятнадцать писем, где подробно и горько описывала свое одиночество. Целый год Дмитрий гадал, как поступить с ней, и было заранее совестно знать, что, не испытывая к ней особой любви и в глубине души считая дурочкой, он по приезде первым же делом позвонит ей и, что едва ее увидит, махнет на все рукой. Так оно вскоре и вышло.
Оля подняла трубку со звонким "Але" и тут же, узнав его, сказала другим, притихшим, голосом:" - Ой... Это ты? Здравствуй". - Какой у нее все-таки чистый хороший голос, - думал он, гуляя вечером по знакомой с детства аллее, поглядывая на свои непривычно маленькие в узких ботинках ступни и чувствуя себя в чистой легкой одежде необыкновенно стройным и поджарым. На следующий день он занимался делами в городе и по дороге домой заехал за Олей.
Оля оказалась взрослее и еще красивее какой-то ясной бесспорной красотой - короткие каштановые волосы, очень чистое белое лицо и длинные выгнутые ресницы, которые, собравшись по две-три в острые лучики, придавали темно-серым глазам сияющее выражение. У Оли был маленький стереофонический приемник. В лифте она глядела снизу вверх на Дмитрия, пританцевывая и дергая за пуговицу. На улице он откупорил небольшую зеленую бутылку пива. Из-под пробки взвился дымок. Оля надела ему наушники, и Дмитрию показалось, будто он взлетает. Он сделал глоток пива, и, чувствуя, как бегут мурашки по голове, залпом выпил всю бутылку. Закрыв глаза, он шел, держа Олину руку, а потом остановился, снял наушники и поцеловал Олю в шею.
На следующий день он был в редакции. С ним беседовал новый редактор - бодрый пожилой человек в зеленом жилете, с длинным красным лицом, большими ноздрями и седой шевелюрой. Глаз был у него прикрыт, угол рта оттянут угловатым янтарным мундштуком с обильно чадящей сигаретой, и он неумолимо напоминал крокодила. Он откашлился, будто продрав горло крупной шкуркой, и сказал очень низким прокуренным голосом:
- Взяли мы два рассказа, что Вы прислали... - и добавил, щурясь от дыма, - Вы действительно на соболей охотитесь?
- Действительно - ответил Дмитрий и подумал: не на аллигаторов же.
Редактор еще что-то спрашивал, и Дмитрий, с трудом подбирая слова, что-то отвечал, чувствуя, как искажается от этих слов, съезжая в какую-то избитую колею, тот огромный и любимый им мир, который он так упорно и тщетно пытался передать в своих рассказах. Когда Дмитрий уже стоял в дверях, редактор крикнул вдогонку:
- А где дрова берете?
- В Енисее ловим.
Идя домой, Дмитрий вспомнил, как последний раз сплавлял лес. Бревна он катал с берега новым кантырем (длинным крюком с кольцом для ваги), который они на пробу сварили с Коляном, его соседом. Кантырь вышел отменный, и он за два дня накатал больше тридцати концов. В последный день выяснило и раздулся север. Нестерпимо сияло солнце, плот ходил ходуном на свободно елозящем в не до конца забитых скобах тросу, и Дмитрий, с разгону вылезя на него лодкой, удовлетворенно поглядывал на медленно проплывающий берег с растрепанным лиственничником и на плящущие, окатываемые пузырящейся водой, яркие желтые бревна в лохмотьях коры. Волны были синие, а налитые солнцем гребни мутные, цвета холодца. Когда поднесло к деревне, и, подработав мотором, Дмитрий упер плот в берег, ветер уже раздулся как следует. По блестящему расплавленному Енисею медленно ползли валы, грохотал прибой, Дмитрий, закрепив плот, побежал за трактором и очень удачно перехватил Коляна, когда тот отцеплял сани возле склада. "Ка-пи-тально", - чему-то улыбнулся Колян, и от него вкусно нанесло водочкой.
В отличие от трактористов, сидящих с отсутствующим видом во время возни с тросами, Колян, видя, что Дмитрий, по плечо топя руку, никак не может подсунуть крюк с тросом под толстое колыхающееся бревно, выскочил из кабины с криком: "Эх, ехарный бабаек! Дай-ка бартоломео сюда", схватил лом и принялся подваживать балан под скользкий бок... Потом, крикнув: "Скобы полетят - глаза береги!" полез в кабину. Грохотал прибой, свистел ветер, летели птичками скобы, тарахтел трактор, мощно выбрасывая сгоревшую солярку, скрипел и лился песок в гусеницах, гремела, проскакивая, звездочка и по частям выползал на берег плот. Когда Дмитрий пришел домой, скинул мокрую фуфайку, стянул хрюкающий водой сапог, вдруг подъехал уже на трелевочнике Колька:
- Погнали!
- Куда?
- За кудыкину гору. Бревна вывезем. Два рейса и все дела. Какая хрен-разница...
Когда он говорил "какая хрен-разница", это означало, что он загудел. В кабине за сиденьем лежала завернутая в тряпку бутылка.
Рыжий трелевочник со взваленным на спину возом, вдавливая гальку, ехал вдоль берега, Дмитрий сидел справа от кабины, на горячем капоте, куда забрался по предупредительно опущенному Коляном ножу. Снизу сильно и приятно грело, вбок густо бил бурый выхлоп. Воз Колян аккуратно уронил на приготовленные Дмитрием лежки.
Зайдя под вечер, он по-свойски уселся за стол:
- Так. Все около дела. Стопари где у нас?
Из окна виднелось свинцовое полотно Енисея, белая мгла дождя и два берега с размытыми краями. Выл ветер, налегая на рамы, и, дрожа рыжим отсветом, аппетитно трещала печка. Дмиртий сказал:
- Люблю такую погоду: когда ветер дует, дождь хлещет, снег валит, короче, творится что-то.
- А я любую люблю. Особенно ясную с ветерком. Ладно, давай, Митек, за бревешки. Вишь как: три дня отдал и на целый год с дровами. Вовремя ты меня выцепил.
Колян следил за речью и постоянно ее обновлял, тут же схватывая понравившейся оборот и никогда не пользуясь словечками из кинофильмов или расхожими выражениями вроде "дела, как сажа бела" или "чай не пьешь - какая сила". Все у него звалось по-своему, вентерь "вентилятором", селедка "сельдереем", вагонка (род доски) - "вагонеткой", воронка "вороньем", вместо "закрыть печку" он говорил "скутать печуганку", а беленькую кудрявую племянницу звал Стружкой. Время от времени он разнообразил свою речь прибаутками вроде "контора Никанора" или "короче дело к ночи". Сейчас у него была полоса своего рода барокко, лом назывался "бартоломео", а лицо "хареограф". Он очень похоже изображал разных мужиков и рассказывал про некоторых краткие байки. Как-то раз гуляли остяки в их краю угора, и один из них, Лешка по кличке Лета-Мата, ходивший в подвязанной стальным тросиком фуфайке без пуговиц, заснул на коляновой завалинке. Он лежал лицом вниз, уткнувшись в сложенные руки, расставив ноги, и из рваных носок торчали твердые серые пятки, поглядев на которые, Колян сказал:" - У нас в интернате учительница была, по литературе, Фарида Зенатовна - Зениткой звали. Бывало, зовет его: - Синяев! - Ково? - Не ково, а чево. Расскажи сказку. А Лета-Мата: - Тыры-пыры... тарик то тарукой"...