Летом у Коли постоянно кто-нибудь жил, то бывший туруханский авиамеханик осанистый дед Куфельд, то красноярские туристы, приежавшие под осень выполнить обязательную программу: поймать тайменя, убить глухаря и набрать ведро брусники. Коля возил их рыбачить в Сухую, высаживая на галечную косу, кричал:" - Лодка села на мели, вылезайте, кобели!" и подсмеивался над паникой, в которую они впадали, когда отпуск кончался, а таймень не брал, глухарь улетал, и брусника не зрела.
В трезвой жизни Коля был рассудочным и по-своему занудным человеком - аккуратно заправленная койка, чисто огребеный от снега двор, порядок в мастерской, где все было развешено по гвоздикам - ножовки, подшипники в смазке, сальники, связанные веревочками. После работы здесь всегда было подметено, и возле железной печки с приваренным патрубком-поддувалом, на который надевалась для регулировки тяги консервная банка, лежала охапка дров, лучина и кусок бересты. Вставал Колян рано, и часов в девять Дмитрий частенько встречал его возвращающимся с какой-нибудь вылизанной на станке плахой или ведерком некрупных, но крепких подосиновиков. В мастерской у Коляна постоянно сохли заготовки для косяков, полозья и копылья для нарт, и стоял в полуготовом виде чей-нибудь стол. Еще Колян делал отличных, с упрямой спиной, коников на колесах. Один такой коник вечно волочился на боку за Стружкой. Однажды Колян делал отметку на доске, и вынутый из-за уха карандаш выскочил у него из пальцев и упал в щель между половицами. Дмитрий было рванулся за ним, а Колян подмигнул и достал из-за другого уха запасной.
Был у Коляна любимый кобель, Дружбан, редкого и странного окраса: одна половина была у него черная, другая белая, причем граница шла повдоль, и нарушало симметрию лишь черное пятно вокруг глаза, так что безлунными осенними ночами по деревне бегала правая половина Дружбана, а зимними - левая.
Напиваясь, Колян превращался в человека с дикой энергией, жаждой гульбы и грозным окриком "Будем пить или на хрен лить?!", с ошалелой беготней по деревне и угрюмой концовкой в какой-нибудь отпетой компании. Он не помнил, что делал, что кому дарил, и никогда ни о чем не жалел. Но в самом начале питья, где-то на второй бутылке, когда он отрывался от своей рассудочности, но еще не приходил в неуправляемо-разгульное состояние, открывались в нем удивительно яркие и тонкие свойства души, дорожа которыми, он, казалось, и не может бросить пить.
В эти часы ни с кем у Дмитрия не было такого понимания, как с Коляном. То он говорил о какой-нибудь тонкости в работе мотора, никчемной с точки зрения практики, то о восхищающем его шиповом соединении, то ухватывался за звучащую по приемнику мелодию и начинал, зажмурив глаза, отслеживать партию какого-нибудь инструмента, то описывал особо нравящееся состояние погоды, обычно или свежее утро, или холодный солнечный день, с севером и редкими облаками. Предвкушая такую погоду, он еще с вечера говорил: "Хорошо, вызвездило, люблю". Изредка Коля вспоминал интернатское детство, и однажды потряс Дмитрия родной историей о том, как огорчился мальчишкой, узнав, что Катюша из любимой песни вовсе не реактивная минометная установка, а какая-то несуразная девушка.
Иногда, обычно из-за отсутствия компаньона, Коле удавалось на денек задержаться в этом зыбком благодушии. Он вставал рано, похмелялся и или ехал с бутылочкой смотреть самолов, или, отзываясь податливым взглядом на каждую щепочку, ходил по двору, наслаждаясь холодом и ощущеньем, что работает на водке, как мотор на хорошем бензине. Он что-то делал, переставлял доски, ворчал на толстую рыжую сучку ("Что, Ржавая, прижухла?"), колол дрова и кричал проходящему мужику: "Серьга! Се-еррьга!!! Глухомань...". Серьга опасливо убыстрял шаг, но Колян его нагонял и громко спрашивал: "Ну ты как?" "Насчет?" - отвечал, будто не понимая, Серьга. "Насчет картошки дров пожарить," - говорил Колян, косясь на свою мастерскую, но Серьга, потоптавшись, вдруг решительно говорил: "Нет, Колян, пойду я", и Колян, отстав, брел в мастерскую, выпивал стопку, закусывал копченой стерлядкой и хлебцем и шел на двор, заправлял пилу, в синем облаке распускал вдоль доску, менял цепь, глядел на хребет с желтеющей тайгой, приговаривая:" - Эх, хороша погодка!" и так щурился на солнце, будто сам был частью этой погоды, холодка и ветра - теплой, самой живой частью, вкусно пахнущей водкой и опилками.
Однажды в городе, куда он ездил "вставлять зубья", сидя утречком с налитой рюмкой и томясь без собеседника, Коля наблюдал, как под окном во дворе в огромном кузове-контейнере копошился, просыпаясь, пьяница-нищий, одной рукой вцепившись в сумку с объедками, а другой хватаясь то за податливый тошнотворный хлам, то за воздух. И Колька подумал: " - А что если выцепить его сейчас, выпить с ним, поговорить?" И тут же отставил эту идею:"- Я его приближу, а потом что, опять в контейнер?"...
Но рано или поздно он кого-нибудь выцеплял и тогда гудел на всю катушку день, два, или больше, пока не допивался до одному ему известной меры. Тогда он уже был не в состоянии ни пить, ни есть, и валился спать, а проспав несколько часов, вдруг просыпался, и тут начиналось самое страшное, потому что пить через силу он не мог и не хотел, уснуть не удавалось, а тоска и пустота была ужасающей, просто адской... Несколько раз он приходил к Дмитрию под утро и сидел на пороге, обхватив свою глухариную голову и говоря:"-Ох, Митя, худо мне. А бросить пробывал. Не. Ма. Гу."
Потом Дмитрий стал замечать какой-то надлом в его бодрости, что, по обыкновению восхищаясь погодой и своим здоровьем, он уже больше убеждает себя в этой бодрости, чем ощущает ее на самом деле. После запоев он становился все раздражительней, появилась в нем какая-то вредность, придирчивость, будто он все сильнее ощущал разницу между собой и остальными, как бы ради баловства пьющими мужиками, и осуждал их за это. И чем раздражительней становился трезвый Коля, тем все более добрым, расслабленным, норовящим обнять весь мир, всех помирить и все наладить, становился Коля подвыпивший, на любые слова, говоривший собеседнику, кладя ему руку на плечо и мотая головой:" - Митя, милый ты мой челов-е-ек... Как-кая хрен-разница".
2
Из редакции Дмитрий вышел в хорошем настроении. В бумажнике лежали неплохие деньги за прошлые рассказы, стояла весна, а в меру холодное, не спеша выбранное пиво и большая горячая булка с ветчиной и укропом это настроение только улучшали. Сознание того, что где-то за его плечами есть совсем другой мир со снегом, бревнами и соляркой придавали его жизни тот самый объем, а ему самому ощущение полного права на это пиво, весенний день и Олю. То, что Оля устраивалась на работу тоже было очень кстати, у нее в жизни появлялся так называемый тыл, и это заметно облегчало скользкую роль Дмитрия. Некоторое неудобство составляла Олина мама, Элеонора Никодимовна, которую Оля упорно не посвящала в свою личную жизнь, и которой говорила, идя к Дмитрию, что идет к подруге. Это и устраивало, и отдавало детским садом, но через две недели Элеонора Никодимовна уезжала на дачу.
Своей очаровательностью Оля превзошла все ожидания. - Все-таки она очень хороша. Стерильность эта, свежесть удивительная, будто она из геля какого сделана - думал Дмитрий, сравнивая ее с другими женщинами и вспоминая, как она, накрывая на стол, наклоняла голову, и из-за воротника кофточки виднелась ее склоненная шея с трогательно торчащим позвонком, доводившим его до какой-то исступленной и горестной нежности.