Десяти вёрст всего не доехала Софья до лавры. Некая боярыня из ее свиты рожать затеялась – надо думать, раньше положенного времени, иначе кто б её, дуру, на сносях в дорогу взял? Так или иначе, велено было из путевого дворца всех выгнать, самую большую горницу ладаном окурить, воды накипятить, приволочь простынь с полотенцами. Будто бы сказала царевна: пока дитя не народится, дале не поеду. Плохая, мол, примета.
Тогда-то отец Викентий, сидевший в доме у приятеля, куда все новости и слухи поступали с самым коротким промедлением, впервые засомневался. Ох, не та стала Софья, если из-за приметы в таком большом деле промешкает. Знать, нет в царевне уверенности.
– Так время и упустила, дала Нарышкиным опомниться, – рассказывал он озабоченно. – Ввечеру прискакал с Троицы боярин Троекуров, от Петра. Во дворец его не пустили, так он у крыльца встал и давай орать, царевну кликать, будто девку какую. Это Софью-то, от одного взора которой иные воеводы без чувств падали!
Никитин лишь головой покачал на такую дерзость. Сам он не то что на дев царской крови, но вообще на женщин голоса никогда не поднимал, потому что честному мужу это стыд.
– …Ладно, вышла она к нему через немалое время. Важная, тучная, стольник её под локоток ведёт. Ты, Ларион, знаешь, я Софью Алексеевну много раз видал. Как она на бешеного раскольника Никиту Пустосвята при всех боярах и иерархах гаркнула, помнишь? Не девица, царь-пушка. А тут, веришь ли, едва её признал. Глаз тусклый, лицо одутлое, а до чего бледна! Троекуров ей Петров указ читает: не желаю, мол, с тобой разговаривать, возвращайся, откудова приехала, не то поступят с тобой нечестно. А она хочет что-то сказать и не может. Обмякла у стольника на руках, так обморочную назад и внесли.
– Больна! – догадался помещик.
– Еле живая, – перекрестился отец Викентий. – Как я её такую увидал, тогда только понял, почему она в Кремле столько дней бездвижно просидела, дала Нарышкиным укрепиться. Хворь в ней какая-то. Может, и смертная… Вон оно как. А без Софьиной силы что Милославские? Тьфу!
– Оно так, – согласился Никитин. Вид у него был встревоженный, как и положено человеку, к судьбе государства неравнодушному, однако нужного для священника вывода хозяин ещё не сделал. Требовалось объяснить получше.
Но отец Викентий и не торопился, крепко полагаясь на логику с риторикой.
– Это, значит, вчера было. На ночь я у Амброзия остался. Ну-ка, думаю, не встряхнётся ли Софья к утру. Боярыня, сказывали, разродилась благополучно, а это для царевны знамение хорошее. Только какой там… – Поп махнул рукой. – На рассвете забегали в царевнином поезде. Стали запрягать, повернули. В Москву поплелись, как псы побитые. Была Софья, да вся кончилась. А навстречу, к Троице, тянутся от стрелецких полков выборные, гурьба за гурьбой – Петру присягать…
Ларион Михайлович недоумённо пожал плечами:
– Что ж она так? Не похоже на Софью. Хоть бы и хворая, что с того? Десяти вёрст всего не доехала!
На это у священника ответ был готов. Сам по дороге всё голову ломал и, кажется, догадался.
– В «Девятном Спасе» дело, я так думаю, – тихо сказал он, благоговейно погладив наперсный крест. – Неправедно Софья поступила, что святой образ потревожила ради суетного властолюбия. Не для семейных дрязг была Романовым ниспослана чудесная икона, а для отчизны сбережения. Покарал Спас лукавую правительницу, хворь наслал, всю силу вынул. Иной причины помыслить не могу…
Отец Викентий уже подводил беседу к должному conclusio, то есть заключению, а для того требовалось выдержать небольшую, но значительную паузу.
Однако не сведущий в тонкостях речеведения Ларион встрял с вопросом.
– Скажи, отче, почему царскую икону прозвали «Девятным Спасом»? А еще я слыхал, что Спас называют «Филаретовым». Ты не раз бывал в государевой домовой церкви, уж верно видел этот преславный образ?
– Никогда. Его обычным смертным лицезреть не положено, лишь особам царской крови да патриарху, и то лишь в особенно торжественных случаях. В прочее же время Спас пребывает затворённым.
– Как так?
– А вот слушай.
Поп не расстроился, что разговор поворотило в сторону, а даже испытал облегчение. Все-таки сильно волновался, чем закончится беседа, и обрадовался отсрочке.
– Как тебе ведомо, владыка Филарет, патриарх московский и честной родитель первого царя из Романовых, Михаила, долго томился в ляшском плену. Отправился он к полякам во главе боярского посольства, ради мира заключения, но принят был зазорно и даже посажен в темницу, где над святым отцом всяко глумились, понуждая к измене. Более же всего патриарх страдал, что отняли у него православные иконы, а на стену повесили поганую латинскую парсуну с мадонной, чтоб он той пакости молился. Из старых книг известно, что Филарет, хоть и числился наипервейшим из духовенства, был муж духом нетвёрдый и много в прежней жизни грешивший. Ещё в миру, будучи ближним боярином и царским свойственником, числился он первым московским щеголем и женским любителем. Да и потом, угодив в опалу и пострижение, немало против правды наблудил. Клобук патриарший получил из рук Тушинского Вора, звал в цари польского королевича Владислава и много ещё сотворил зазорного. Но то ли, войдя в преклонные годы, отринул суетность, то ли Господь уже заранее наметил его для великого дела, а только в польском плену вдруг стал являть Филарет несгибаемую твердость, так что все вокруг лишь диву давались. Лишь по ночам, оставшись один в своем заточении, горько плакал патриарх, вознося сухую молитву к голой стене, ибо страшился, что без иконы неоткуда ему будет черпать духовную силу. На ту пору затеяли пленители перевозить его из Литвы в Польшу, подале от русских рубежей. И вот однажды, ночью 9 мая 7119 лета, а по-польски 1611-го года – запомни эти числа, – со значением поднял палец рассказчик, – в дом, где Филарет содержался под стражей, вдруг был впущен странник. То есть это патриарх подумал, что старца к нему пропустили, а жолнеры-охранники потом уверяли, что ни перед кем дверей не отворяли и никакого странника в глаза не видывали.
Помещик весь подался вперед, его глаза были широко раскрыты, на лице появилась радостная, детская улыбка – он знал, что сейчас последует описание Божьего Чуда, и уже приготовился умилиться.
– И что сказал патриарху старец?
– А ничего. Посмотрел на возлежащего на постеле Филарета пристально, благословил крестом и так же молча удалился. Патриарх подумал, не во сне ли привиделось, но утром увидел на столе плоский деревянный короб с дверцами наподобие ставень. Открыл их – и обмер, поражённый чудесным сиянием.
– Что там было?!
– Образ Спасителя. Говорят, что взгляд иконы светоносен, и оттого её еще называют «Спас-Ясны-Очи». Именуют икону также Оконной. Не из-за ставенок, которыми обыкновенно прикрыт образ, а потому что он – Оконце, через которое русский государь лицезреет Всевышнего и получает от Него укрепление. Цари, когда в обыкновенные дни Спасу молятся, дверец не отворяют, зовется это Малой или Вседневной Молитвой. Но если на державу идет беда – война ли, мор ли, голод великий – тогда царские величества с благоговением ставенки открывают и творят Великую Молитву, сильней которой ничего на свете нет. Вот какая это икона! – со слезами на глазах воскликнул отец Викентий. – Пропади она, и станет русский царь не богоизбранником, а обычным потентатом, навроде иноземных, кого чернь может низвергнуть и даже предать казни, как было с английским королем Карлой. И не будет на Руси больше ни благочестия, ни смирения, ни мудрости, – одно бесовское метание и суетное душезабытие. Пока же икона с Романовыми, ни им, ни всей нашей земле страшиться нечего. А Софья, бесстыдница, вздумала святыню в управу на брата волочь! У нее, греховодницы, на что расчет был? У кого из Романовых в руках икона, тому все прочие особы царского рода противиться не смеют.