— Не надо так про дев, — укорил Дмитрий, не одобрявший никакого похабства.
Алёшка удивился.
— Это ты про что? А, про жупку. Одёжа это бабская, как нижняя половина сарафана, у них все бабы носят… Эх, весело я с ним жил. Всего не расскажешь. И на золоте едали, и сухую корку глодали. В цесарских землях долго жили, ещё в Милане, в Венеции. Это, брат, такой город — краше нет. На воде стоит, и всяк прямо с крыльца выходит, в лодку садится. А лодки дивно изукрашены, будто лебеди чёрные по морю скользят! Лепота! Народ лиц не показывает, все в масках ходят. И девки не сказать, до чего славные. Волос у них медный, глаз блудливый, ни в чём удержу не знают. Я там, бывало, за ночь трёх-четырёх уламывал.
«А приврать ты по-прежнему горазд», — подумал тут Дмитрий.
— Однако презнатнейший из всех городов — Парис. Там мы королю-солнце Луису Каторзу волшебный эликсир для восстановления мужеской силы за хорошие деньги продали. Уезжать, правда, быстро пришлось, и все вещи покинули, жалко. Пять камзолов я там оставил, рубашек батистовых две дюжины. Эх, какие у меня там метрессы были! Одна настоящая контесс, другая баронесс, а сколько простого звания, и не сосчитать! Ты что губы кривишь? Больно?
— Не больно, — ответил Никитин сурово, — а только не след такими делами похваляться.
Приятель залился смехом.
— Ой, неужто ты всё Царь-Девицу ждешь? Мон дьё! Сетанкруайябль!
Но Дмитрий пожелал сменить предмет разговора.
— Сколько ж ты в странствиях языков превзошёл? — чопорно спросил он.
— Считай, — охотно принялся загибать пальцы Лёшка. — Итальянский мне как родной. По-немецки и французски знаю изрядно. По-англицки могу бойко, но только не по-политесному, а как подлые люди и тати промеж собой говорят.
— Почему это?
— Так уж вышло… — Улыбчивый рот путешественника печально скоромыслился. — Лондон — дрянь город. Там патрону коварный шиксаль подножку сделал.
— Кто?
— Злокозненный Рок. Посадили болезного в тюрьму, ну и я при нем. Не бросать же? Шесть месяцев просидел в сырости и холоде. Мне-то ничего, я человек русский, а наполитанец мой простудился, да и помер. Прощелыга был, а сгинул ни за что, злые люди оговорили. Это уж после выяснилось. Отпустили меня, отдали, что от хозяина осталось: шпага, одежонка, три парика, да бумаги разные. Там восемь пашпортов. Я выбрал на имя ломбардского кавалера Ансельмо-Виченцо Амато-ди-Гарда. Красиво, да?
— Чего красивого? Язык сломаешь.
Алёшка обиделся:
— Это на тебе в Европе язык бы сломали, Димитрий Ларионович.
Никитину ещё вот что было непонятно:
— Погоди. Ломбардия гишпанскому королю надлежит, отчего ж тебя толмач цесарцем назвал?
— Меня и после Англии где толь не носило. — Лёшка плеснул рукой. — Когда посольство нашего царя до Вены доехало, я в императорском подданстве состоял. Ну и захотелось домой. Послы многих звали, всякого дела мастеров, да мало кто соглашался, боятся. Я же подписался. Хоть я и ломбардский уроженец, а не напугался варварской Московии.
Попович подмигнул.
— На родине, само собой, лучше, — не удивился Никитин. — Там у них что? Суета и томление духа. А у нас одно слово — Россия. Третий Рим!
И не заметили, как разговор повернул на серьёзное.
— И первый-то Рим не ахти что. — Алёша слегка стегнул начинавшего замедлять бег конька. Тележка катилась через лес, дорога в этот глухой час ночи была совсем пустынной. — Второго, Цареграда, не видал, врать не стану, но, говорят, дыра смрадная. Вы же, Митьша, для Европы и подавно страна малозначная. С той же Францией не сравнивай. Народу там живет втрое против вашего. Армия первая в мире. Мануфактуры, города каменные. А дворцы какие! Ваш Теремной, что в Кремле, рядом с ними — сарай. Или Англию возьми. Всеми морями владеет. Австрийская империя, по-вашему цесарская земля — сила! Таких полков, как ваш Преображенский, у цесаря сто.
— И у нас будет сто. Дело невеликое. Мужиков нагнать, палками поколотить, обучить строю, огненному бою, вот тебе и полки. Этому-то у нас быстро учатся.
— Не в полках дело… Как тебе лучше объяснить… Нно! Ты не волков, ты меня бойся! — прикрикнут Алёша на лошадь, которая захрапела, услышав донесшийся издали волчий вой. — Ваши нынче всё больше на палку надеются, а в европейских лучших странах не так. В Англии-Голландии подлых людей обижать не дают. В Италии живут весело, по все дни песни играют. Во Франции галантно. В германских землях водки пьют мало, работают много.
Стало Дмитрию от этих слов обидно.
— «Ваши, ваши»! Что ж ты вернулся, коли там сахар? — сердито спросил он, сбрасывая с себя плащ. В жару был Никитин, пот со лба так и лил.
Не сразу ответил Лёшка. Почесал затылок под париком, подумал.
— Кабы я природный европеец был, ни в жизнь сюда не подался. Но я тебе, Митьша, так скажу. Где человек вырос, там ему и складно. И потом, у вас… у нас тут большие дела завариваются. Разговоров после Великого посольства на всю Европу. Подумалось мне, что сгожусь я здесь. А уж шпажным делом стану заниматься или ещё чем, это видно будет.
— Будешь Преображенским пособлять? — в голосе Дмитрия прозвучало осуждение. — Россию на иноземный лад переделывать? Далеко пойдешь. Вы, такие, ныне в цене.
— А чем плохо у сведущих людей хорошему поучиться?
— Хорошему ли? Много ль проку свой язык ненужными словами мусорить, не по русской зиме-лету одеваться, бабьи волосы на голове носить да табак-траву курить? Корабли морские в Воронеже третий год строим, сотни тыщ рублей потратили, бессчётно народу погубили, а зачем это? Куда на тех кораблях уплывешь?
— Как куда? В море.
— В Азовское? Оно турками перекрыто. А и если в Черное море прорвёмся, невелик прок. Проливы-то боспорские султаном перегорожены. Лучше б на эти огромные деньги мы, как при боярах Ордыне-Нащокине да Артамоне Матвееве, заводы строили, силу копили. А толковых дворян за границу и Софья с Васильем Голицыным посылать хотели. Не за париками дурацкими, не за брадобритием, а для обучения настоящему делу!
Не стал Алёша с другом спорить. Видел, что тот разволновался, а самого в лихорадке колотит. Вся сила этак выйдет. Накрыл, примирительно сказал:
— Ладно, поглядим, разберёмся. Я же сюда приехал не только карьер делать… ну, честь добывать. Тятю повидать охота… Жив старый-то?
По небрежности тона, по напряженному повороту головы, да и по тому, что Алексей только сейчас набрался духу спросить, было понятно, как он трепещет ответа.
— Помер отец Викентий. Через полгода, как ты сгинул. Поминание по тебе служить не хотел. Живой, говорил, Лёшенька, вернётся.
Возница повесил голову и очень надолго замолчал. Заговорил, наверное, только вёрст через десять, когда миновали несколько деревень и снова ехали чащей.
— А ещё знаешь, кого я часто вспоминал? Илейку-богатыря.
— Да-а-а…
Повздыхали. Опять наступило молчание. Вдруг из кустов с треском, топотом вывалились три тени.
— Стой!
— Слазь с телеги!
— Гляньте, парни, немец!
Тати лесные! У двоих топоры, третий с дубиной. Рож по темноте не разглядеть, но мужики здоровенные, дикие, пахнут травой и дымом.
— Лежи, я сам! — прикрикнул Алёша на приподнявшегося Митьшу. — А ну, господа разбойнички, налетай, хоть под одному, хоть все разом!
Он спрыгнул наземь, взяв позитуру «Уноконтротре», сиречь «Один супротив троих» в вариации «Фачиле» — это когда противники наступают в ряд, с одной линии, и притом неискусны в сражении. Размяться после долгого сидения было небесприятно.