— Не гляди, Петруша! — в ужасе воскликнул Автоном Львович. — Он плохой! Поделом ему! А на тебя я нисколько не гневен!
Далее же случилось такое, отчего родитель обмер.
Петруша не явил ни страха, ни смятения. Напротив, в его удивительных глазах впервые мелькнуло нечто живое, похожее на любопытство.
Мальчуган опустился на коленки возле трупа, обмакнул палец в зияющую на затылке рану и вывел на свежеструганном сосновом полу затейливый росчерк. Получилось красиво: алое на золотистом.
И зарыдал Автоном Львович, и прижал к себе щуплое тельце своего горемычного отпрыска. Стал целовать теплую макушку, гладить худенькую шейку. Казалось, весь мир сейчас раздавил бы, как коровью лепеху, ради одного волоска на родном темечке.
Внизу, под крыльцом, тряслись дворовые — мужик, три бабы.
— Он хоть говорит? — спросил Зеркалов мужика. — Слова понимает?
— Говорит, батюшка, говорит! Только редко, непонятно. Будто не с нами.
Вытирая слёзы, Автоном бормотал: «Ехидны, аспиды, упустили сироту».
Яростным пинком сшиб мертвеца с лестницы. Тело тяжело покатилось по крутым деревянным ступеням.
Ночь окоченевший от горя Зеркалов провел у кровати сына. Смотрел — поражался. Вроде спит — а лицо не сонное! Бывает ли так? Словно лишь во сне он по-настоящему и просыпается. Золотые реснички колыхались, губы шептали нечто неслышимое, а по временам личико освещалось улыбкой, да такой, что ничего краше Автоном Львович не видывал.
Он всё прикладывал ухо к Петрушиным устам, тщился разобрать шелест слов. Наконец, понял: «Красиво, красиво». Ох, дорого бы заплатил Автоном, лишь бы узнать, что снилось мальчику в эту минуту.
Тогда же, во время ночного бодрствования, отец твёрдо решил: боле сына от себя не отпускать ни на день. Надо с ним разговаривать, надо его шевелить. Ведь с рождения сиротствовал, проживал при чужих равнодушных людях. А ещё надо будет приставить лучших учителей — не дьячка, не бурсака двухрублёвого.
К зятю Матвею надобно приехать семьёй. Оно и лучше выйдет, по-родственному. Не подозрительно. И в Москве мальчонку тоже всё время рядом держать. Избёнку что ли в Преображенском купить иль построить? Выдастся хоть полчасика меж допросами, всегда заскочить можно, словом перемолвиться…
На рассвете, когда утомлённый Зеркалов начинал задрёмывать, из-за окна донесся копытный перестук. Автоном Львович вскинул голову. Что такое?
А то был всадник в синем Преображенском кафтане, от самого князь-кесаря гонец.
— Как ты догадал, где меня искать? — вот первое, что спросил у служивого потрясённый Зеркалов. Ведь ни одна душа не ведала, кроме него самого и Яшки!
— Не гадал я, — пожал плечами преображенец. — Фёдор Юрьевич велел: гони в Клюевку что на Пахре-реке.
Ай да князь-кесарь, знаток человечьих сердец! Никогда о семье, о сыне не расспрашивал, а всё ведает, всё исчисляет. Прозрел заднюю зеркаловскую мысль. И вздрогнул тут Автоном Львович. А что если князь Ромодановский не только об отеческой тоске догадался? Пора было, однако, и грамотку прочесть.
Писал Фёдор Юрьевич, как говорил — кратко и сущностно. На современном языке его послание звучало бы так: «Автоном, не время семейностью тешиться. Завязывается, наконец, серьёзное дело. Не пустые наветы, не вымогательственные домыслы, а истинный заговор. Сего дня был доставлен в приказ Димитрий Ларионов сын Никитин, чашник царицы Прасковьи, который неоднократно бывал в Новодевичьем. Оного чашника надо было раньше взять, да руки не доходили. И надо случиться, чтоб прямо из расспросной избы, из-под носа у дурака Ипашки Сукова, неведомые сообщники того преступника Никитина выкрали. Никогда ещё у нас в Преображенском подобного срама не бывало. Но главное не в том. Выходит, заговор-то жив, и заговорщики целы! Что государю докладывать буду? Посему оставь своего зятя до иных времен, сам же немедля мчи сюда. Розыск беглого чашника могу доверить только тебе. Сердцем чую: возьмём беглеца — всю воровскую змею за самую шею ухватим. Поспеши».
По тону было ясно, что князь-кесарь крепко тревожен. Оно и понятно. Не привык перед царём в дурнях хаживать. Ведь что выходит? Пока Преображёнка за сплетниками гонялась, да от наушников напраслины выслушивала, настоящие-то злодеи на воле ходили. Если они столь дерзки, что из самого застенка выручили сообщника, от них всего ожидать можно!
Так-то оно так. И дело, действительно, важное, государственное. Но как же с Петрушей быть? Ведь только что клялся никогда более с сыном не разлучаться…
Гонец попил водицы и поскакал назад. Конь у него был особый, двужильный — в Преображёнке таких держали для доставки срочных донесений. Зеркалов же метался по горнице, хрустел пальцами. Неужто быть ему пред собой и сыном клятвопреступником? А кесаря ослушаться — это лучше самому в удавку влезть.
У двери, едва доставая башкой до середины косяка, стоял Яха, ко всему готовый. Ему объяснять лишнего не надо. Он уже и лошадей заседлал. Вдруг Автонома Львовича будто ударило. Ларионов сын Никитин? Ну-ка, ну-ка…
Хлопнул себя Зеркалов по умной да памятливой голове, единственной своей надёже.
— Яшка, вели мне тележку запрячь. Еду с Петрушей, куда собирался, в объезд Москвы. А ты вот что…
Глава 4
Синий мужичок
Чтоб день и ночь ворота на запоре!
Чтоб день и ночь круг дома сторожа!
Слабодушному оханью и бессмысленной суете вроде сжигания рукописи (что можно бы сделать и позднее) Ларион Михайлович предавался не так уж и долго. Человек он был распорядительный, военный, и когда опомнился, начал действовать с отменной разумностью.
Прежде всего перестал говорить шепотом и ходить на цыпочках, таясь от слуг. От домашних, как известно, всё равно ничего не утаишь. Да и не те у помещика были слуги, чтоб доносительствовать. Отношения меж барином и холопами в Аникееве, как и в большинстве старорусских вотчин, были патриархальные, семейственные — совсем не такие, как во времена позднего послепетровского крепостничества. Если людей и продавали, то не по одиночке и не на вывод, а целыми деревнями. Беда, коли приходила, становилась общей бедой, и одолевали её всем миром. Иначе в суровых природных условиях, в лихие времена было не выжить. Крестьяне лепились к своему помещику, помещик доверял своим крестьянам.
Всех, живших в усадьбе, Никитин поднял на ноги. Дворовых он держал немного, не любил плодить бездельство. Под одной с ним крышей — в самом тереме и пристройках — проживали кухарка, ключница, кривобокая горничная, мальчонка-посыльный, садовник да самый главный из слуг — Тихон Степаныч. Был он при барине когда-то дядькой; потом стал комнатным человеком, конюхом, лекарем, в походе же делался оруженосцем и денщиком. Ларион называл его по имени-отчеству и ничего важного не предпринимал, прежде не посоветовавшись со стариком. Его-то первого и разбудил.
— Тихон Степаныч, бери-ка свои травы, мази.
Пока старик, причитая, вправлял вывихнутые составы, обмазывал-обвязывал раны, Дмитрий скрипел зубами, терпел. Бабы переживали, утирали слёзы. Но без дела не стояли. Кухарка заварила медвяницу, силоукрепляющее снадобье. Ключница порезала на длинные полосы тонкое полотно. Горничная вытирала страдальцу со лба капли холодного пота.
Главное дело, однако, было поручено посыльному. Он понёсся в село, за военной подмогой.
Как и полагалось служилому дворянину, для большого государева похода Никитин должен был снаряжать в поместную конницу по одному ратнику с десяти дворов и свой долг всегда исполнял честно. Коней держал крепких, мужиков обряжал не в стёганые тегилеи, а в настоящие кольчуги и железные шапки, кроме копья и сабли выдавал каждому по мушкету. Были помещики, кто норовил послать на войну работников поплоше, но Ларион Михайлович никогда не кривил. И в первом крымском походе, и во втором, и в азовских осадах его десяток был из отборных молодцов, лучших во всём селе. Правда, единственных сыновей или многочадных помещик на опасную службу не брал.