— Вот настырный, — недовольно молвила Василиса. — Я его быстро спроважу.
Она вышла за дверь, оставив её открытой.
— …Садом он ушёл… Да, только что. Может, догонишь ещё, — доносился до Дмитрия её раздражённый голос. — Почём мне знать, где он коня привязал?
Визгливый голосишко что-то ей втолковывал, но княжна отрезала:
— Ступай, служивый. Недосуг мне.
И Журавлёв ускрипел прочь.
— Знать, надобен я в приказе, — сказал Никитин, когда Василиса вернулась. — Поеду. Свидимся ещё.
Брови барышни были нахмурены. Поёжившись, она обронила:
— Гадкий он какой-то, Цаплин этот… Нет, он назвался «Журавлёв». И смердит от него, как от кучи навозной. Но не в том дело. Знаешь, на кого он похож? На карлу, что меня маленькую похитил и которого дядя за то убил. Усищи вот только…
При воспоминании о страшной ночи Василиса содрогнулась.
— Тот был вот такусенький, а сержант с меня ростом, — улыбнулся Дмитрий. Напуганной она ему тоже очень нравилась. — Право, пора мне. Автоном Львович огневается.
— Пускай его гневается. Скажешь — я не отпустила. О скольком ещё не говорено!
Обращенный на Митьшу взгляд был так нежен, что воля в Никитине размягчела и стала таять, как воск в лучах солнца.
— Разве что четверть часа ещё… — пролепетал Дмитрий.
Глава 7
В колодце
Сия последия ночь — ночь вечна будет мне:
Увижу наяву, что страшно и во сне.
Гвардии прапорщик Попов лежал на жёсткой койке в гошпитале Святого Иоанна, что в Немецкой слободе. Члены его были вытянуты, глаза зажмурены. Притворщик изображал глубокий обморок и потому время от времени издавал прежалобные стоны — всякий раз, когда чувствовал, что в комнату кто-то зашёл.
А посмотреть на приезжего человека, расшибшегося при падении с лошади, заходили многие, особенно, когда наступило утро. Развлечений на Кукуе было не столь много, а тут какое-никакое событие.
Объявления висели во всех заметных местах с вечера, так что некоторые успели побывать в гошпитале и ночью. Алёшка сильно надеялся, что искомые персоны, тревожась о своём гонце, а более того о секретной шкатулке, примчатся первыми и долго валяться ему не придётся. Ночью в комнате горело две свечки, и в сумраке ловец мог подглядывать за вошедшими.
Вещи мнимого лейтенанта фон Мюльбаха были разложены на столе: пашпорт и подорожные бумаги, два пистолета в седельных кобурах, вынутый из ботфорта стилет, сами ботфорты, шпага, кошель и прочее, в том числе и шкатулка с бабочкой.
При расшибшемся неотлучно состоял доктор Серениус, свой человек, на тайном жалованье у Преображёнки. Ежели «раненого» опознают да заберут, он сразу даст знать, кому надо. Попов же, как сыщик опытный, должен был действовать на свой разум и страх, по обстоятельствам.
Поначалу Алексей на каждого зеваку думал: вот он, голубчик, клюнул! Особенно один ливрейный слуга, по виду из хорошего дома, вёл себя многообещающе. Долго вглядывался в лежащего, пялился на бумаги и вещи, шкатулку даже потрогал, но ушёл, так ничего и не сказав.
Ну а начиная с утра, как уже было сказано, любопытствующие потянулись сплошной вереницей.
На вопросы Серениус всем отвечал одно и то же. Мол, сей человек отшиб себе голову, отчего с ним мог приключиться отёк в мозгу. Отёк либо сойдёт сам собой, и тогда больной очнётся, что может произойти в любой секунд; либо же отёк затвердеет, и в сём случае исход печален. Один этак вот пролежал два года, сохраняя из всех примет сознательной экзистенции лишь способность к глотанию, однако потом всё равно помер.
Мужчины качали головами. Женщины ахали.
Всё это Лёшке до смерти надоело. Тело у него задеревенело от неподвижности, шевелиться же доктор не дозволял. В двенадцать, правда, обещал сделать перерыв: запереть дверь, чтобы «бесчувственный» мог поесть-попить и немножко размять члены. Поэтому Попов ждал полудня, как иудеи ожидают пришествия Мессии. Но его мука окончилась раньше.
Кто-то, не вошедший, а вбежавший в комнату, прямо от двери завопил:
— Oh mein arme Hieronymus![3]
И довольно убедительно всхлипывая, стал объяснять доктору, что отлично знает бедного страдальца и давно его ждёт. Это дорогой племянник покойницы-жены, превосходный молодой человек, желавший поискать в России хорошую службу.
Новоявленный дядя назвался штутгартским часовым мастером Иоганном Штаммом. Пришёл он не один, а с подмастерьями, у которых с собой были носилки.
— Ну и слава Богу, забирайте вашего родственника, — сказал Серениус, как было условлено. — У него в кошеле десять польских злотых и тридцать четыре талера. С вашего позволения шесть талеров я удержу за оказанную раненому помощь.
— Конечно, конечно! Я так вам признателен! Правда ли, что бедного Иеронимуса нашли на улице в Преображенском?
— Да. Неподалёку от дворца его высочества господина наследника.
— Как его туда занесло? Бедняга, должно быть, заблудился.
— Возможно… Прошу вас проверить вещи вашего племянника и расписаться в их получении. Лошадь не найдена. Вероятно, ускакала. Зная здешние нравы, вряд ли можно надеяться, что её вернут.
Тем временем фальшивого лейтенанта перекладывали на носилки. Подглядывать Алёша пока не осмеливался, полагая, что на него со всех сторон пялятся.
Доктор что-то втолковывал «дяде» про свинцовые примочки и растирание висков уксусом, а больного уже несли вон.
Иоганна Штамма в лицо Алексей не знал, но часовую мастерскую с этой вывеской видеть доводилось: вторая улица от лютеранской кирхи, рядом с пивной «Два голубя».
Кукуй, он же Немецкая Слобода, за последние двадцать лет разросся в целый город, где теперь проживали несколько тысяч иноземных негоциантов, мастеров, служилых людей, дипломатов. В прежние времена русским селиться здесь строжайше запрещалось, чтоб не набрались иноверческой заразы, однако при государе Петре Алексеевиче рогатки и заставы вокруг Кукуя были убраны. Ныне иностранцы, кому охота, могли жить в Москве, а русские, если пожелают, в Немецкой Слободе. И многие желали — в особенности из тех, кто побывал за границей и стал воротить нос от простых обычаев русской жизни. Улицы на Кукуе были чище, порядку больше, воры и разбойники сюда не забредали — что правда, то правда. Однако шпионили и надзирали тут дотошнее, чем где бы то ни было. Такое уж настало время — военное, враждебное. Немцы, цесарцы, французы, англичане, голландцы кляузничали друг на друга, писали в Преображёнку доносы, а кроме того хватало и прямых доводчиков вроде доктора Серениуса. Так что попался часовщик, никуда ему теперь от князь-кесарева ока не деться.
Пока Алёшу несли по улицам, он исхитрялся-таки подглядывать через ресницы. Всё правильно: от кирхи поворотили налево, вон и «Два голубя». И в дом внесли, в какой надо — над дверью жестяная вывеска, где намалёван циферблат и угловатыми буквами написано:
Johann Stamm. Uhrmacher
Гвардии прапорщика тащили какими-то узкими переходами. Носилки стукались об углы, о шкафы.
Сердце заколотилось быстрее, приготовляясь к опасности. Из оружия у Алёши был узкий веницейский кинжал, запрятанный в левом рукаве и маленький, меньше ладони, пистолет в потайном чехольчике под мышкой. Если станут убивать — задёшево не возьмут.
Однако не то что убивать — особенно рассматривать его пока никто не собирался. Нигде не остановившись, подмастерья проволокли носилки через весь дом и вынесли на задний дворик. Алексей понял это по солнечному сиянию, по гоготу гусей.
— Скорей, ради Бога, скорей! — поторопил по-немецки чей-то голос, доселе не звучавший. — Сюда!
Сопящие от натуги парни перешли на бег. Куда это «сюда»? Попов рискнул подглядеть ещё раз.
Его несли к калитке в заборе. Она была открыта, там стоял представительный господин в хорошем парике, при шпаге и нетерпеливо постукивал тростью.