А ещё честная. Как другие ворожеи, зазря плату ни с кого не брала. Позовут к больному — придёт, глазами своими черными побуравит, тут пощупает, там потрет, да понюхает. Если молча повернулась и вышла, можно голосить и гроб сколачивать. Но уж если осталась и назвала цену (курица ли, ржи мера, мёда горшок, в зависимости от хозяйского достатка), то обязательно вылечит. На пять верст вокруг не было, наверное, никого, кого Бабинька хотя бы раз не пользовала. Только отец Викентий ею брезговал, сомневался, не бесовским ли наущением старая лечит. Поп всегда поправлял себя сам, по книгам, а только, как мы знаем, не очень-то латинская премудрость его от чахотки уберегла. Однако, когда маленький Алёшка сильно хворал (такое с ним в раннем возрасте бывало часто), набожная строгость отца не выдерживала и он велел пономарше звать Бабиньку. Сам, правда, на это время из дома уходил и после непременно совершал в горнице очистительную молитву с усердным кадением. Про Бабиньку у друзей много споров было.
Алёшка божился, что разгадал, в чем её тайна. Якобы в одной из батиных книг прочел. Книгу, правда, не показывал, но врал — заслушаешься.
Будто бы за Татарской пустошью и Поганым оврагом, в дальнем Синем лесу, где буреломы и вязкие топи, есть у Бабиньки тайный теремок без окон, без дверей. Хранит она там колдовской Мандракорень и волшебное злато кольцо. Запрётся ото всех, натрёт того корня в чарку, выпьет с заговором, потом злато кольцо на палец возденет, ударится об землю и превращается в Царь-Девицу. У Царь-Девицы во лбу, всякий знает, третье око, которым она прозирает всю окрестность, всю наскрозность и всю будущность. Оттого-то Бабиньке ведомо, кто из больных помрёт, а кто выживет и как его лечить, чтоб выжил. Ведьме и делать ничего не надо, все ей Третье око подсказывает, а она, ловкая, знай курей, да муку, да мёд собирает. Плохо ли?
Алёшка утверждал, что бородавка и есть Третье око, а волосы на ней — ресницы. Когда Бабинька его лечила, он сам видел, как под ними малюсенький глаз блестит. Товарищи слушать — слушали, однако, верили разно.
Рассудительный Илейка говорил: «Не может того быть. Врешь ты, Лёшка-блошка». Это Алёшку так прозвали, потому что легок, на месте не удержишь, всё прыг да скок, и мысли в голове такие же скакучие.
А Митя, тот верил. И часто наедине с собой мечтал, как расколдует Бабиньку, и навсегда она останется прекрасной Царь-Девицей. Глаз на лбу, конечно, не очень пригоже глядеться будет, но, во-первых, полезная вещь, а во-вторых, можно пониже на лоб плат надвинуть.
В общем, как же им было за Бабинькой не увязаться? Тем более, ковыляла она в сторону Татарской пустоши, дело шло к ночи — да не обычной, а новолетней, когда всякое случается.
Пристроились сзади, на отдалении. Сами пригнулись, чтоб, ежели обернётся, сразу наземь пасть. Но старуха не оборачивалась, а шагов за собою слышать не могла — глухая.
Сначала-то следилось ничего, даже весело. Алёшка ведьмину походку потешно изображал, и светло ещё было.
В Поганом овраге, где сумрак и сыро, веселья поубавилось. А как достигли Синего леса, совсем стемнело и стало не до шуток. Особенно, когда ворожея повернула прямо к болоту.
Топь тут была нехорошая. Скотина, отбившаяся от стада, не раз тонула, и чужие люди тоже, кто забредёт по незнанию. Свои сюда вовсе не ходили, особенно в ночную пору. Чего тут делать-то?
Митьша с Алёшей стали жаться к Илейке, который отродясь ничего не боялся, да и привык в одиночку по лесам шастать. Однако в этих гиблых местах и крестьянину было не по себе, далеко от Бабиньки он старался не отставать, а то оступишься — и поминай, как звали.
Тропинки никакой видно не было, хотя в небе светила яркая луна, и её белые лучи посверкивали на черных окошках бочагов, на гнилых стволах, на змеиных стеблях болотной травы.
Шлёп-шлёп, ходко плюхала Бабинька по мелким лужам, ни разу не остановившись, не заколебавшись. Илейка старался ступать точно так же. Остальные двое держались друг за дружку.
Ох, скверно было вокруг. Глумливо забубнила выпь, да испуганно утихла. То там, то сям на болоте мерцали голубые огоньки. Пахло чем-то склизким, тухлым, мёртвым.
Шли час, шли второй. И чем дальше уходили в топи, тем становилось душней, безвоздушней. Вроде и холод, а по всему телу липкая испарина. Не иначе, к грозе шло. Вот ещё недоставало! Наконец Алёшка не выдержал.
— Илюха, давай назад вертаться. Приметила она нас. Нарочно кружит, ведьма. Заведёт в самую трясину и бросит. Дороги не сыщем.
Ильша ему спокойно:
— Я и так уже, тово-етова, не сыщу.
— Почему?!
— А потому. У нас теперя одна надёжа, Бабиньку не потерять. Отстанем — пропали. Ну-тко, наддадим.
После таких слов, конечно, наддали. Луна теперь то и дело пряталась за тучи, и тогда делалось вовсе темно. Илья держался от ведьмы шагах в десяти, можно было разобрать, как она бормочет себе под нос:
— Вот она я, скоро уж, скоренько… Ты пожди меня, жаланный, пожди… Ноги-то, ноженьки… Бывалоча до мельни лебёдушкой лётывала… Поспеть надо, не оплошать… Мельня ты моя, меленка…
Видно, привыкла глухая сама с собой разговаривать. Понял Илейка из её шепелявой ворчбы только одно — Бабинька, похоже, держит путь на старую водяную мельницу, что на речке Жезне. Это было и хорошо, и плохо.
Хорошо, потому что от запруды в Аникеево можно по кружной лесной дороге дойти. Неблизко, верст пятнадцать будет, но всё ж таки не через болото.
А плохо, потому очень уж место там плохое. Пожалуй, еще похуже топи. Из Аникеева к брошенной мельне никто не хаживал. Илье там бывать тоже не доводилось.
Сказывают, когда-то жил там колдун-мельник, черноволосый и белозубый. Перегородил реку плотиной, заставил всякую речную нечисть, водяных и русалок, работать на него, колесо крутить. И такой мелкой, чистой муки, как у колдуна, нигде, даже на самой Москве не малывали. Со всех сторон к мельнице зерно возили, с обоих берегов реки, даже издалече. В те поры и лесная дорога была колесами наезженная, набитая.
Но не пошла мельнику впрок связь с нечистой силой. Приехали однажды купцы из села Пушкина про большой помол сговариваться, а хозяина нету. Входят в дом, на столе — гроб пустой и свечка горит. Оробели купцы. Вдруг как завоет со всех сторон, так-то дико, так-то страшно, что побежали пушкинцы прочь, шапки пороняли, запрыгнули в свою повозку и еле ноги унесли. Со стародавних пор мельница считалась заклятой. Никто там не жил, никто не бывал, никто зерна не молол. Случайные путники, кто по плотине через реку проходил, рассказывали, что колесо боле не крутится, прогнило, а мостки над запрудой, хоть и обветшали, но еще стоят. Вот какое это место.
Прошлёпали по болоту еще немного — посуше стало. Вместо осин пошли ели. А затем донесся шум воды.
Когда деревья расступились и впереди заблестела река, мальчики малость оживели. Теперь трясины бояться было нечего. Поверх запруды темнел широкий черный пруд — неспокойный и, видно, глубокий, с пенными водоворотами, с омутами. Там-то водяные с русалками, надо, думать, и обитали. Плотина когда-то была выстроена прочно, добротно, с хорошим проездом поверху, но даже из кустов, где затаились ребята, просматривалось, что настил издырявел и просел. В середине, где вода из пруда, бурля и фырча, падала вниз, сверху уцелело всего несколько кое-как перекинутых досок. Пешком перебраться можно, а на телеге вряд ли. От мельничного устройства осталась лишь бревенная ось, которую всё точил, точил, да так и не мог доточить неустанно льющийся водоток. Поназади запруды река сужалась и дальше бежала быстро, будто во все лопатки улепетывала от жуткого места. Снова выглянула круглая луна, осветила оба берега. На противоположном, пониже плотины, стояла довольно большая изба с двумя темными оконцами. Там-то, наверное, и жил колдун.
— Вон она, вон! — показал Алёшка.