Выбрать главу

В Академию он попал, можно сказать, по знакомству: еще до подачи документов у него образовались приятели из старшекурсников, которые и научили его, как миновать тот очевидный факт, что сюда берут уже официально обстрелянных граждан. Оказывается, те три деревни, откуда он явился, в одном из старых архивных документов числятся в статусе пограничных, и их жители считаются служилыми по факту самого рождения, вроде как русские казаки, хоть и не совсем. А для того, чтобы этот документ выкопать и предъявить, нужно всего ничего: согласиться по окончании отправиться в действующую часть и обаять пожилого профессора Стуре, он как раз архивами и заведует и вообще мужик что надо, любит умных.

Эно сделал и то, и это, и много больше. Ибо за день до прибытия в назначенное ему для службы место сей даровитый простолюдин взял увозом дочку того самого профессора бумажных дел (с молчаливого согласия отца и под громкие вопли домочадцев), наспех окрутился в католической церкви и — к вящему возмущению света и полусвета — скрепил эти узы еще и гражданским контрактом, по которому риск возможного развода компенсировался передачей жене в качестве махра половины имущества мужа. «Будто собрался через день ее от себя гнать. Тогда бы уже сразу тащил ее не в храм, а в мечеть», — сплетничали гарнизонные дамы. Впрочем, религиозная всеядность, если не безверие, вошли тогда в моду.

Вышеозначенную половину мужнина добра составляли два предмета: почти новый ковер из медвежьих и волчьих шкур с невыветрившимся запахом дикого зверя и истертая до тонкости бумаги детская серебряная ложка (сказывалось многочадие старой Цехийи). Ковер стелили на пол летней брезентовой палатки и вешали на стену зимней, из двойного войлока, а с ложки кормилось овсяной кашкой потомство, которое ползало по ковру и выдирало из него ворсины, бегало босиком от снега до снега, плескалось во всех озерцах и лужах и не боялось ни утонуть, ни заболеть, ни потеряться. Ибо у ины Идены, матери, по здешним меркам, не слишком рассудительной и заботливой, дети рождались каждый год. Двое мальчишек-погодков удались в нее: белотелые, чуть неповоротливые, на диво сильные и крепкие в драке, но нрава самого покладистого.

А третьей была девочка — вся в отца: бело-золотая, нежно-смуглая и тонкая, как горностай. Отец, кажется, сразу выделил ее, еще когда ему на руки положили нагой комочек. Дал ей странное, неуклюжее для степного уха имя одной из лесных родоначальниц: Танеида, из племени варанги-склавов. Ночью вставал пеленать ее, чтобы у жены от недосыпа не сгорело молоко. Пеленки и то сам на руках подрубал, чтобы не натирали грубыми краями тончайшую кожицу. Как и все эркени — неважный наездник, совершил над ней старинный эдинский обряд «приобщения к коню». Когда у смирной кобылы его ординарца родился жеребчик, тайком от жены поднес к ее сосцам дочку, а кобыльего сына напоил из рожка сцеженным молоком ины Идены. Так его милая Тати сделалась молочной сестрой всему конскому племени и через это всему живому на земле, ибо лошадь — средоточие всего самого прекрасного, чем жаждут овладеть и что хотят защитить руки человека.

Девочка росла вольно, как дикая трава, но уже в четыре года всем было видно, с какой удивительной гармоничностью сплелись в ней черты отцовские и материнские. Кожа ее, несмотря на постоянную беготню под открытым небом, была матовой; чуть вьющиеся волосы — цвета старого золота, или ржаного поля, или солнца; брови, как в песне, — «тёмна соболя», носик прямой, а глаза — как грозовое небо, и в точности как у неба, трудно было уловить их оттенок в каждую из минут и настроений. А еще была она тонка без хрупкости, гибка без слабости, движения же плавны, точно танец. Голос, чересчур низкий для такой крохи, был звучен, как маленький серебряный колоколец. И петь она стала чуть ли не раньше, чем говорить.

Счастливы ли были все пятеро? Конечно: ведь им хватало своей внутренней, семейной целостности. Были суетливые летние дни, полные друзей и вольных разговоров о наилучшем устройстве мира и государства, и уютные зимние вечера, когда полк стоял на квартирах. Ина Идена вечно что-то вязала и вышивала, Эно переводил Омара Хайама на эдинский, с успехом избавляясь от влияния небезызвестного английского перевода Фицджеральда на суфийский подтекст поэта. Сочинял он и свое собственное, стихи и прозу. Ему прочили славу, но он шутя отмахивался от нее и по своим книгам, рукописям и наброскам обучал детей чтению. Мальчишки, старший Эно и младший Элин, учились без особой охоты: куда больше любили водиться со своими сверстниками. А Танеиде вся его наука давалась будто играючи, и во всем ухватывала она, будто за кончик нити, самую суть. Отец болтал с нею на всех трех динанских диалектах, которые отстоят друг от друга менее, чем английский и равнинный шотландский, — и дивился, как точно она проводит разницу между ними.