Солдаты разбрелись по палаткам.
В третьем отделении в темноте шли оживленные разговоры. Одни толковали о только что съеденном ужине. В супе из разваренных сухих овощей плавали черви. Иные, искренне желали завхозу и его родственникам подавиться ими. Другие, напротив, громко прищелкивали языками и хвалили червей за их «скус».
Васяткин слушал эту словесную перепалку и в общий разговор вставил только одно замечание. Он сказал, казалось, вполголоса, но слова его услышали все.
— Наши офицеры суп и мясо с червями не едят. У них желудки благородные. За солдатский паек-то у них всего вдоволь, и даже вина разные есть. А солдат — серая скотинка — все перенесет.
И опять эти слова его, точно ударом кнута, обожгли у всех сознание.
Другие в палатке вполголоса обсуждали вопросы о войне, о мире, кому война на пользу, о фабрикантах и помещиках, о земле, о бастовавших за мир и хлеб питерских рабочих.
Отделение, взбудораженное до самых глубин, обмозговывало, разбирало все то новое, что было принесено извне Васяткиным. Настроение ненависти, злобы по адресу забастовщиков и смутьянов совершенно испарилось, и солдатская мысль, выведенная новым словом из состояния тупости и безразличия, подобно вешнему льду, давала трещины, дыбилась, и чем дальше, тем больше ломались зимние устои.
…Лед трогался.
Между тем отделенный Хорьков переживал глубокую внутреннюю борьбу. С одной стороны, для него было ясно, что в отделении начинается смута, что за выявление крамолы он, Хорьков, наверно, будет обласкан самим ротным, а может быть, и батальонным офицерами. Возможно, что получит в награду сразу две нашивки… А там и в отпуск.
Но, с другой стороны, было страшно Хорькову.
«Ведь это не запасная часть, — думал он, — а фронт, позиция. Солдаты озлоблены — смерти не боятся. Убьют из-за угла, а там и весь разговор — курды, мол, подбили. Никто и пальцем о палец не ударит, чтобы разыскать и наказать виновных, потому — фронт».
Хорьков прогуливался вдоль палатки своего отделения и все думал и думал без конца.
Уже совсем стемнело вокруг. Горы покрылись местами стальными, местами молочными туманами. Закат угас. На огромном темно-синем небосводе вспыхивали то там, то здесь большие ярко сияющие звезды.
Сапоги Хорькова со звоном давили подмороженную грязь. А мысли кружились в голове его, точно стайки осенних мух над падалью: «Как быть, на что пойти?»
Наконец Хорьков решился и быстрым шагом направился к большой угловой палатке, где помещались ротный каптенармус, фельдфебель и взводный Нефедов. У входа в палатку Хорьков остановился и закашлялся, точно в припадке удушья. Из нутра палатку пробурчал недовольный голос:
— Кого там чорт носит? Покоя нет!
— Это я, господин взводный. Отделенный Хорьков.
— Ну, что тебе еще?
— К вам по секретному делу… Насчет смуты. — Последние два слова Хорьков произнес шопотом.
— По секретному? Ну, постой, сейчас выйду.
Откинулась полость палатки, и рядом с Хорьковым появилась темная широкая фигура Нефедова. Послышался громкий зевок, а потом вопрос: «Ну?.. Чего еще там?».
Поминутно оглядываясь, Хорьков торопливо рассказал взводному о Васяткине, о том, что говорил он против начальства, как подбивал на бунт, многое прибавляя от себя.
— А как отделение?
— И отделение все за него. Мне угрожали, ежели донесу. Смертью угрожали.
В тишине снова раздался звучный зевок взводного.
— Ну, иди, Хорьков, — сказал он сквозь зубы. — Ступай спать. Завтра разберем.
Хорьков отступил на шаг в сторону, но затем быстро вплотную приблизился к Нефедову и зашептал:
— Господин взводный… Только чтобы я был в стороне. А то худо мне будет. Будьте ласковы. И ротному бы сказать. Меня, может, на другое отделение.
— Иди, не бойся. А ротному я сам доложу.
Когда Хорьков возвращался к себе, кто-то быстрой тенью прошмыгнул мимо него и скрылся за палатками. Хорьков вздрогнул и судорожно схватился рукою за кобур нагана.
Но кругом стояла тишина. «Может, померещилось», подумал Хорьков, отирая ладонью холодный пот, выступивший на лбу.
Вот и его палатка. Отовсюду слышен богатырский храп. Даже дневальные, и те как будто стоя дремлют, опираясь на винтовки.
«Все спят», решил Хорьков и с облегчением вздохнул.
Перед сном он решил выкурить цыгарку. Остановившись, достал кисет, бумагу, не спеша начал свертывать собачью ножку. И в тот момент, когда Хорьков языком смачивал кончик бумаги, у самых глаз его сверкнули два огненных столба и прозвучал гром близких выстрелов.