Я больше не мог так жить. Боль росла, и я понимал, что надо как можно скорее излечить эту незаживающую рану, а не растравлять ее. Я ощутил дело Пааты не как служебное поручение, а как собственную беду, тяжкую болезнь, с которой надо разделаться.
Так оно и было в действительности. Я пекся о своем душевном равновесии.
— Садитесь, пожалуйста! — я указал истопнику на стул. — Простите, забыл ваше имя-отчество.
— Эх, какое там еще имя! Не больно я знаменит. Пиши — слесарь-истопник, и ладно.
— Истопников много.
— В том-то и дело, что много… Чего вызывали? Я уже сказал все, что знал…
— Мне надо еще кое-что уточнить… Снимите пиджак, если вам жарко.
— Спасибо. Ладно, пиши: Дата я, Кавтиашвили.
— Давно в Тбилиси живете?
— Да уж не помню. Лет десять, наверно…
— Дети у вас есть?
— Откуда им быть, когда жены нет.
— И не было?
— Никогда.
— Отчего так?
— Оттого, что не женился — и весь разговор! — Он сердито комкал в руках старенькую соломенную шляпу.
— В деревне родня осталась?
— Никакой. Отца с матерью не помню, как померли, я совсем мальцом был. Двоих старших братьев тоже рано потерял. Родственники, конечно, остались, но, чтоб не соврать, даже не знаю, где они живут. Да и сами они не больно мной интересуются…
— Чем вы в деревне занимались?
— Пахал, сеял, полол. Работал, чтоб себя прокормить.
— Себя одного?
— Да… Колхозу от меня подмога была невеликая, еще им приходилось мне помогать. — Старик вздохнул и покачал головой, — в том-то и беда моя, что никому я ничего не сделал. Уйду — и следа на земле не останется.
— Не надо так думать.
— Думай не думай, так оно и есть. От силы еще два годика протяну, а там, глядишь, господь и приберет; а что я сделал? Ничего. Даже щенка не вырастил.
— Ну, почему же. Вот вы говорили: сеял, пахал…
— Пахал! Для себя самого, а другим — ничего. Что жил, что не жил — толку никому никакого.
Старик совсем расстроился. Было видно, что думал он об этом не в первый раз.
— Не прав ты, дед!
— Тебе, может, моя жизнь лучше известна?
— Может, и лучше.
— Ну, так давай рассказывай! — он насмешливо сощурился и в ожидании моего конфуза уселся поудобнее.
— Ты говоришь, что никому за всю жизнь добра не сделал. А я не поверю, что друга никогда советом не поддержал, нуждающемуся руки не протянул.
— А ты поверь! — рассердился старик, и я понял, что не на меня обращен его бессильный запоздалый гнев, а на его собственное прошлое, должно быть, безрадостное и тяжелое. — У меня, может, и друзей никаких не было и никому я не помогал.
— Что ж так? — Я улыбнулся, боясь, что он совсем разобидится.
— А вот так! Я и в деревне-то не жил, а за околицей на самом краю домишко мой притулился.
— И все равно не поверю, чтоб ни разу человек на собрании не выступил, не поспорил ни с кем, чтоб его ни разу не похвалили или не покритиковали.
— И чего ты ко мне пристал? Подумаешь, дело какое. Приходил на собрание, сидел и молчал.
— Так и сидел? И сосед ни разу не сказал: подвинься, мол, я рядом сяду?
— Может, и говорил, да я запамятовал.
— Неужели ты и ребенка не приласкал никогда? — не выдержал, наконец, я и сразу понял, что попал в точку.
Дата Кавтиашвили посмотрел на меня долгим взглядом. Твердо сжатые губы его расползлись в улыбке, которая осветила морщины, глубокие, как шрамы, сердито сомкнутые брови расправились. Все лицо его просветлело, как светлеет небо на рассвете, и в зеленоватых глазах засияла яркость распустившихся по весне почек.
— Отчего же ребенка не приласкать? — смущенно проворчал он.
— А ведь дети добра не забывают.
— Как раз у детей память короткая.
— Не согласен. Ребенок может забыть того, кто его приласкал, но сама ласка — великая сила. Он будет сравнивать ее с холодностью других людей и, следовательно, ты не забыт, не думай.
— Думай не думай!.. Я как тот камень, что валяется где-то со дня сотворения мира. Об него даже никто не споткнулся ни разу. Лежит себе полеживает, а из других камней люди дома строят.
— Человек — не камень. Он думает, мыслит — этого уже достаточно. Никто не ходит по земле напрасно. Может, ты когда-нибудь что-нибудь сказал в нужный момент или подоспел куда-то в нужную минуту… — Я на мгновение запнулся: в какие философские дебри увлек меня этот упрямый старик! Но раз начал — надо кончать. — Допустим, двое дерутся, оскорбляют друг друга, ослепленные злобой, готовы на все, кажется, убить могут. Но тут мимо проходит человек, усталый, погруженный в свои заботы. Он не глядит на дерущихся, но они вдруг затихают, расходятся. Гаснет злоба, разум берет верх.