— Тебе бы судьей быть у эскимосов, там процесс выигрывает тот, кто лучше поет.
— В таком случае тебя бы всегда признавали виновным! — парирует Тазо. — Так что же ты все-таки открыл?
— Алиби не существует.
— Не понимаю.
— Я говорю, что алиби не существует. Вообще. Никакого. Если ты сегодня живешь фальшиво и подло, ты виноват во всем, что произойдет завтра.
— Ты опять за свое.
— Постой, еще одно: допустим, ты живешь плохо, но думаешь, что никому не делаешь зла, только себе — сокращаешь свою жизнь, калечишь свою душу! Ты глубоко ошибаешься, ты вредишь тем самым всем окружающим!
— Неясно…
— Потому что ты — член общества, и если все будут жить дурно, хорошего общества не построить.
— Кажется, понял. Значит, если я до сего дня живу холостяком, соблазняю женщин, нигде не служу — да и не учусь толком, значит, я виноват в том, что Паата разбился?
— Совершенно верно!
— Ну так вяжи меня и суди. Или, может, все же сходим сначала на концерт?
— Не смейся, Тазо. Я говорю серьезно.
— Я тоже. Только я убежден, что рядом с добром непременно должно существовать зло. Тогда люди будут все время начеку. Допустим, зла немного, но оно сильно, а если добро слабее, то его больше. Равновесие между ними невозможно, то одно перевешивает, то другое. И я начинаю склоняться к мысли, что зло — врожденное свойство человеческой натуры, а добро — благоприобретенное.
— Ошибка! Как раз добро — врожденное, а зло приобретенное, иначе добра не могло быть больше, как ты сам только что утверждал.
— Давай отложим этот мудрый спор. Мы можем опоздать, — миролюбиво предлагает Тазо, облачаясь в пиджак.
В дверь стучит тетя Нино.
— Тенгиз, сынок, скорее, Саша волнуется, что ты спутник не увидишь.
Мы оба срываемся с мест. Неужели так просто, невооруженным глазом, можно увидеть спутник?
Тетя Нино семенит за нами:
— Только с одним условием я тебя прощаю, Тенгиз, если ты заберешь назад свою пленку.
— Заберу, если дяде Саше не нравится.
— В том-то и дело, что нравится, — чуть не плачет соседка, — ты ему скажи, что она тебе позарез нужна.
— Ладно, так и быть, скажу.
— Скорее, скорее! — кричит дядя Саша и сует в руки Тазо маленький театральный бинокль, — вот он летит, видишь?
— Нет, ничего не вижу, — огорчается Тазо и вдруг радостно: — Вижу, вижу!
По спуску Элбакидзе бегут мальчишки, задрав головы и протягивая руки к небу. Самый маленький из них остановился и, разинув рот, смотрит вверх, видно, никак не разглядит того, что видят все. Медленно ползет в гору троллейбус. Водитель протирает рукавом стекло и, вывернув шею, старается поймать в небе движущуюся звезду. Навстречу спускается грузовик с прицепом; трамвайные рельсы, которые он везет, свешиваются с кузова и, ударяясь о мостовую, высекают из булыжника искры. Шофер переключает скорость, пытаясь разглядеть спутник, искры гаснут.
Яркая звездочка движется по небу.
— На, смотри, — Тазо великодушно передает мне бинокль, инкрустированный перламутром. Я с трудом нахожу в небе удаляющийся теплый огонек.
— Ну вот и до этого дня я дожил, — счастливо вздыхая, произносит дядя Саша. Мы осторожно передвигаем его кровать на место. — Значит, скоро человек полетит.
— Сначала на животных испытают воздействие космоса, — авторитетно поясняет Тазо, — а потом только человек полетит.
Я возвращаю бинокль дяде Саше, он ласково поглаживает его рукой.
— Дожили мы с тобой и до полета в космос!
— Это заслуженный бинокль, — говорит мне Тазо, — он видел Чехова, Шаляпина, Месхишвили…
— Сару Бернар! — кричит из кухни тетя Нино.
— Илью Чавчавадзе, — добавляет дядя Саша. — Это бинокль моей тещи, великая была театралка.
— Мама даже Николая второго видела в ложе Мариинского театра. — Тетя Нино входит в комнату.
— Какое счастье, — иронизирует дядя Саша.
— А потом всю войну Саша с этим биноклем не расставался.
— Верно, — улыбается дядя Саша. — Сам не знаю, зачем он был мне нужен? Наверное, генералом втайне мечтал стать и в бинокль осматривать вражеские позиции. Ротный командир отобрал его у меня в самом горячем бою: здесь, говорит, не балет. Когда в госпитале лежал — вернули.
— Тогда вы на мине и подорвались?
— Эх, лучше бы этот осколок, — он показывает на спину, — во вторую ногу попал.
— Болит? — спрашивает Тазо.
— Так давно болит, что и замечать перестал. Только он, проклятый, не вылазит, боится, что фашисты разделаются с ним — ведь не смог он убить сержанта Александра Пирцхалаву. Не знает, дурак, что война давно кончилась и ему нечего бояться.