Гоча повернул орудия немецкой батареи и как саданет по фашистским гадам. Те небось ахнули! Вдруг видим: обер-лейтенант недобитый по траве к своим ползет. Воскрес, собака! Гоча и говорит мне: давай его сюда, живого!
Только я к нему кинулся, как он изловчился, гад, откуда-то нож вытащил и себя в самое сердце, тут же подох.
Полтора часа Гоча отдавал приказы со своего наблюдательного пункта. Нет-нет, да из орудий немецких пальнем. Я еще несколько раз просил его в медпункт пойти. Да разве он пойдет! Часа через два пришла к нам подмога, тут мы с Гочей к своим двинулись, полтора километра ползти пришлось под пулями… Гоча еще минут 20 на своей батарее огнем командовал, а я бегом к командиру части: так, мол, и так, Хергиани тяжело ранен, а в медпункт не идет. Тот — раз в машину и к нам. Выругал Гочу, любя, конечно, а тот только улыбается, как малец провинившийся. А сам побледнел, аж до синевы, и вот-вот сознание потеряет.
Мы его подхватили — и в машину. Больше я своего дружка закадычного, Гочу Хергиани, не видел…
В медпункте операции ему делать не стали — условий не было и специалистов для такого сложного ранения. Повезли в госпиталь, а он по дороге от потери крови скончался…
Но я не считаю его мертвым. Такие смелые, добрые ребята не умирают, потому что память о них живет в сердцах родных и близких.
Простите, если Вашу рану разбередил своим письмом, но я не имел права молчать.
Остаюсь с уважением
Глава X
Я долго не мог прийти в себя и сидел, уставясь в одну точку. «С уважением гвардии сержант Олег Максименко. С уважением, гвардии сержант Олег Максименко»…
Мне трудно было отделить себя от автора писем, которые сейчас лежали передо мной. Было горько, что так преждевременно прервалась моя жизнь, что я не встретился со своей женой, не увидел маленького сынишку, не вернулся к матери… Одно хорошо, что я до конца был искренним, что любил всем сердцем, был прав перед всеми и перед собой — выполнил свой долг до конца.
«С уважением… гвардии сержант… Олег Максименко…»
Я с удивлением присматривался к себе: не знал я за собой способности к такой самоотверженной любви и многого еще не знал. Мне показалось, что я выше стал, старше, добрее.
Телеэкраном мерцало рассветное окно. Шуршала прилежная дворницкая метла, щебетали ранние птахи.
Я стоял у окна и с удовольствием наблюдал за предсмертными судорогами мрака. Люблю утро.
Паата, должно быть, в такое же время кончил читать письма, и, я думаю, законная гордость за отца также распирала ему грудь. Нет. Не было у него никаких оснований выбрасываться в окно. Накануне мать обещала отпустить его с товарищами на Тбилисское море.
Паата с нетерпением ждал встречи с друзьями, которых давно не видел, встречи с Ингой…
Два письма из трех отобранных он наверняка хотел прочесть товарищам, а, может, и учителям? Ему хотелось, чтобы они узнали о подвиге его отца. Понятно, почему он отобрал письма, присланные с поля боя. А вот третье письмо, где Гоча Хергиани просит у любимой прощения за какой-то проступок, Паата, наверное, хотел показать Инге. Он боялся, что Инга обижена на него, и хотел дать ей почувствовать, как остро переживает он свою ошибку, свою неосмотрительность. Так же, как когда-то переживал его отец. И потом, это письмо дышало такой великой любовью и страхом потерять любимую, что Паате, несомненно, хотелось, чтобы Инга прочла его… и догадалась обо всем.