Но Горюнов – вот загадка – твердил свое: «Пишите, Стефановна, он поставит».
Я понимаю теперь, что сущностью Ефремова в те годы, сущностью государственного мужа и режиссера этой страны – было повлиять на ход событий силами театра, заставить партию дрогнуть и принять другие правила жизни. Заставить проводить совершенно другие заседания парткома, заседания чистых сердцем борцов, готовых на забастовку и отказ от премии!
Может, он и мне помогал именно из этих благородных побуждений типа «пусть цветут все цветы», в частности, вызвал меня, как вызывают члена партии в райком (ковер, пять телефонов, секретарша, библиотека, просители в предбаннике), и сказал кратко:
– Ну вот у вас «Чинзано».
– Да.
– Ну что это за пьеса, простите, двадцать страниц. Это пьеса?
– Да.
– Какая же это пьеса, если ее нельзя сыграть в театре!
– Играют же (скромно, я).
– Кто! (со знаменитым придыханием)
– Ваш же. Игорь Васильев. Олег Даль репетировал.
– Это не в театре, это не то. Напишите второй акт.
– Я по заказу не работаю.
– Продолжение, второй акт.
– А! Вы так хотите: в первом акте пьют мужики, во втором бабы.
– Ну!
– И одна говорит другой: запомни, вчера я ночевала у тебя!
– Ну!!!
Ефремов был доволен.
Я шла домой и злорадно думала: «Я напишу такой второй акт, что ты точно не сможешь поставить».
Написала. И он действительно не поставил. Но тут же своей волей защитил запрещенный спектакль Виктюка, который поставил мои «Уроки музыки» в университетском театре на Моховой.
Главное, что мне удалось за эти годы понять, это то, что он терпеть не может выверты, приемы, режиссерское присутствие на сцене. Он так хорошо знает театр, что ему просто скучно это делать. Высший пилотаж – это другое. Совершенно другое. Ни шва наружу. Ни следа работы. Все идет, как будто ставит сама жизнь. На зрителя надо воздействовать тайно.
С течением времени я оценила это профессиональное благородство Ефремова, но что толку-то, если он меня не ставил. Уже шли у меня «Три девушки в голубом» в постановке Ю.Махаева и Марка Захарова, и худсовет МХАТа даже откликнулся поздравительной телеграммой (редчайший случай в театре, но чувствовалась все та же рука Ефремова), шла «Квартира Коломбины» Виктюка в «Современнике».
Следующая глава этого романа открывается тем, что я пошла к Ефремову с банальной просьбой о помощи. Бывают такие моменты в жизни каждого. Юмор меня покинул. Я стучалась во многие двери. Олег был последней надеждой.
Он очень просто обещал помочь. Тут же снял трубку, сверился с одним телефоном в записной книжке, позвонил. Дорога была накатанная, как я поняла. Ефремов помог уже, видимо, многим. Я была полна благодарности, обычной, житейской благодарности, до слез…
Я почему-то вспомнила записку, которую Ингрид Бергман послала Ингмару Бергману, он все никак не мог занять в своем фильме эту великую актрису, а она ждала. И я слово в слово, со смехом, повторила эту записку. Там было два слова:
Я не знаю, слышал ли Ефремов об этой истории с фамилией Бергман, но он сразу все понял и откликнулся:
– Ну. И где пьеса?
Назавтра я принесла ему «Московский хор».
Спектакль был сыгран первый раз на девяностолетие МХАТа и идет до сих пор. Вот уже десятый будет год.
Для Ефремова я написала и «Брачную ночь», она идет пять лет, а он для меня за две репетиции переделал, переставил спектакль «Темная комната», чтобы сыграть ее на фестивале в Бонне.
Ефремов делает вид, что ждет от меня новую пьесу – ему и старых-то девать некуда. Это у него такая форма общения со мной:
– Пьеса! Где пьеса!
Таскает с собой на гастроли.
Нет уже на свете Михаила Анатольевича Горюнова, моего любимого учителя, теперь Ефремов действует через свою помощницу Танечку Горячеву:
– Олег Николаевич всем сказал, что как только будет новая пьеса…
Ну что же – я тоже жду этого священного момента в нашем театральном романе, когда я смогу прийти к нему в кабинет с папкой, он будет сидеть на диванчике под переплетом мхатовского окна, похудевший, веселый, с вечной сигаретой при его-то кашле, и он скажет:
– Так. Где пьеса? Давайте-ка.
1998 год
О, театр!
Не знаю, что бы со мной стало, если бы меня не выгнали из студии «Наш дом». Была бы сейчас артисткой на пенсии?
Жизнь моя в театре складывалась двойным образом: за сценой, в гримуборной, девочки со мной не общались, а вслед что-то говорили и иногда посмеивались, мальчики держались нейтрально. Они были между собой друзья, а я пришла гораздо позже и так и осталась чужой. На сцене же все было нечеловечески прекрасно – добрые, чистые, милые лица девочек-мальчиков, гении в черных свитерах с белыми воротничками, огонь в глазах, мгновенное преображение, вход в роль – затем опять пауза, другой эпизод и т.д., вплоть до полного света в конце, до аплодисментов. Иногда это была буря, овации стоя. Мы выходили все вместе. Гений Леня Шварц, суровый Точилин, эксцентрик Саня Карпов, наш Марсель Марсо Илюша Рутберг… Затем – опять кулисы, тьма, ни слова ни рукопожатия, ничего. Бери шинель иди домой. Только Володя Панков, добрая душа, мне радовался. И один раз подошел Саня Торшин: «Старуха, ты хорошо работаешь. Но только не…» (далее шел практический совет не принимать этих слов близко к сердцу, т.е. трудиться).
Мне этого было достаточно (и будет достаточно до конца моих дней).
Еще был случай: после одного особенно удачного спектакля (пришли важные для нас зрители, в том числе великий Райкин с женой) я скатилась на первый этаж передать по телефону информашку стенографисткам (я работала корреспондентом в «Последних известиях» радио и рвалась на части между ночными репетициями, спектаклями и беготней с магнитофоном). Запыхалась, диктую. Кто-то подскочил ко мне: «Тебя Райкин ищет!» Так. Немая сцена. Стенографистка: «Слушаю». Я закончила диктовку и, бормоча про себя «Старик Державин нас заметил» и «меня искали – не нашли», не спеша поднялась в фойе. Райкина уже действительно не было, вместо него в толпе наших ребят стояла его жена Рома. Ребята расступились. Рома мне ласково и немного печально улыбнулась. Все.
Еще одно воспоминание из счастливых – на ночном спектакле кто-то сидел рядом с Олегом Ефремовым и потом пришел, передал: Олег очень смеялся во время нашей сцены про Иголкину и даже громко сказал: «Уберите от меня эту женщину!»
К тому времени в спектакле я играла только одну эту роль длиной в три минуты общего звучания, с двух других эпизодов меня почему-то уже сняли. Дела мои, видимо, шли к концу. И «про Иголкину» я играла, помню, с остервенением, каждый раз как последний. Все время меняла образ, прическу, грим, манеру говорить. Наконец я нашла одну деталь – отвечала на их реплики визгливым подобострастным смехом. Прямо заходилась в истерике от каждого слова Точилина.
Откуда-то этот смех я поймала. Он налетал как припадок. Остановиться было трудно. Зал отвечал таким же жутким хохотом.
Недавно, в одной из книг, которые мне дала прежняя наша артистка Леночка Люльки, ныне доктор наук, культуролог Елена Новик, я прочла о «магическом смехе». Может быть, это как раз и было то самое. Один раз так потемнело в глазах, что еле добралась до кулисы. Это была плата, видимо, за настоящее впадение в игру (Лена рассказала, что шаманов нельзя прерывать, они от этого заболевают. Но и не давать им камлать тоже нельзя).
Знаю, что потом никогда повторить этот смех мне не удавалось – да и зачем? В реальности так не смеются.
Меня выгнали из театра, поскольку я не рассмотрела в расписании очередного спектакля. Пропустила его, просто не пришла.