Выбрать главу

— Так не пойдет! Трясли Мумозина, а задушили Пермякову. Да у нас таски и тряски все три года, что она в театре, мы уже привыкли. А я вам именно накануне сказала, что что-то будет.

Ей очень хотелось признания своих сверхъестественных способностей. Самоваров решил не затягивать ненужного спора.

— Хорошо, ваша взяла. Вы действительно угадали.

— Да не угадала я. Я знала! Именно так она должна была кончить. Вы верите в возмездие? Это как раз оно. Ей воздалось. Жалко вам ее, поди?

— Я не знал ее, но жалко.

— А мне нет. Конечно, я не прыгаю от радости, но и плакать не буду. Ей этого самой хотелось, иначе бы она не делала того, что делала. Тут уж каждый выбирает!

Мариночка была брюнеткой. Может быть, крашеной. На сцене Самоваров видел ее один раз в рыжем парике, другой — в ярко-лимонном. Оба парика были изрядно свалявшиеся. Их дикость Самоваров приписал дикарской любви Кульковского к ярким краскам. Мариночка, сбивая пепел, постукивала по сигаретке жестким загнутым ногтем. В ее глазах стояла едкая бледная желтизна и немного зелени вокруг зрачков. Самоваров подумал о зеленом яде (даже и остаточные осадки кучумовки на миг шумнули в висках) и холодно заметил:

— Вам что, очень хотелось играть ее роли?

— Ее роли?.. А почему бы и нет? Пожалуй. Трепета во мне, конечно, поменьше, но я бы справилась. А вы что, уязвить меня хотите, что ли? Так мне не больно. Вы слишком правильный, чтоб уметь меня уязвить. Вы никогда не догадаетесь, как это делается. С правильными я, как повар с картошкой… И мне не стыдно и не жалко. Пусть другие голосят по бедной Тане — те, что только и делают, что врут. А я скажу: она была милым трепетным чудовищем, которое столько жизней передавило… Новенький, ничего вы не знаете! Или вы тоже поклонник таланта, которому все можно?

— Не поклонник. Но судя по всему, ей тут было плохо. И ее убили. А вы ерничаете! О покойных либо хорошо, либо…

— Ах, все мы будем покойниками! Может быть, довольно скоро. Не надо обо мне ни теперь, ни потом хорошо говорить. Я разрешаю говорить плохо, — усмехнулась Мариночка.

«Сколько ей лет? — ломал голову Самоваров. — Ведь явно сильно старше Насти, а лицо до чего гладкое! Или сейчас такая замазка косметическая есть, и не врет реклама по телевизору? Нет, вроде физиономия настоящая — с порами, с точечками, с родинками — только гладкая-гладкая. А сама ведь вся прожженая, пережженая, обожженая. Может, это, наоборот, Настя — дурочка не по летам? Да нет, и Настя совсем не дурочка. В женщинах ни за что не разобраться!»

— Плохо ей было! — продолжала в это время Мариночка. — Ехала бы куда-нибудь. В столицы! Да ведь туда-то никто не звал! Небось, когда у нас появился Горилчанский — москвич, «Нору» месяца два назад ставил — так звезда наша сразу в стойку стала. Вот Горилчанский и наобещал с три короба: куда-то вызвать, кому-то рекомендовать. Все бы вздохнули с облегчением, да не тут-то было, все пошло кувырком. Даже после смерти давит!

— Я что-то не понимаю… — начал Самоваров.

— Что Горилчанский ее таки вызвал? Я сама сначала не поверила. Ведь сам он так, третьестепенный нырок. У нас в глуши всякий москвич — суперчеловек, диво дивное. А в Москве все москвичи, и этот — третий сорт. Куда он ее мог устроить? Это во-первых. А во-вторых, этот Горилчанский вечно во всяких дырах ставит спектакли, в качестве москвича и суперчеловека. А в каждом городишке, где он их ставит, есть своя Таня, то есть непонятый талант с неплохой фигуркой и с большими аппетитами в смысле карьеры. Всюду по захолустным театрам три сестры скулят: в Москву! В Москву! В Москву! И их не три, а три тыщи! На век нырка хватит. Это у нас ему не слишком повезло — Мумозин взбрыкнул. И я думала, сгинул нырок бесследно. Нет, оказывается.

— То есть?

— Вы что, не в курсе? У звезды ведь билет нашли на московский поезд. На сегодня, на утро. И покатилась бы звезда — и слава Богу! Хорошо бы! Вот видите, я тоже жалею, что так все кончилось прискорбно. Теперь ведь мы виноваты — ах, недоглядели! Недоглядели! Надо было под белы руки в поезд посадить да пирожков дать на дорожку.

— Был билет, — подтвердила и Лена, когда Самоваров поднялся под кошмарный свод декорационного цеха. Лена всегда все знала. — В Москву билет, на утро. У нее в сумочке нашли. И еще в сумочке — почему и поняли, что не ограбление — три тысячи долларов денег. Ничего не тронули! Ценного у ней особо ничего и не было. Одна шуба песцовая из «Федора Иоанновича», Мумозин дал, когда к ней подъезжал! Шуба эта в скольких-то местах попачкана и порвана — ничего девка не берегла. Висит себе и шуба, и на стуле сумочка с этими долларами. Не тронуто ничего! Теперь ищут на бытовой почве, так Витя-шофер говорит. Его все в милицию таскают. Ну, а на бытовой почве кто угодно шею сломает.

Самоваров разглядывал свой подробный, с размерами уже, чертеж стула Отелло. Надо бы хоть за чертеж с Мумозина содрать! Зря, что ли он, художник из Нетска, приперся в эту глушь? Чертеж вышел впечатляющий, переплюнувший Вовкины нетрезвые фантазии: со спинки стула скалилась, вывалив язык, рогатая рожа фавна, от ушей фавна ветвились виноградные лозы, ножки были закручены штопором. Получите-ка эпоху Возрождения! Самоварова грела мысль вечно этими рожами показывать язык Мумозину — каждую минуту, и сразу двенадцать раз! А к резьбе рож можно привлечь и Юрочку Уксусова, пусть избудет в ней свое горе. Труд лечит!

— …и уедет теперь в Израиль, — поймал Самоваров ухом тихий разговор Лены и Насти. Это они о Шехтмане, что ли?

— Уедет, как пить дать, — вещала Лена. Она собиралась уже домой, и застегивала сапоги. — Он-то, может быть, до самого конца надеялся. Он-то, когда Геннаша ее по всему Первомайскому микрорайону в тапочках гонял, так и сказал: «Таня, твой талант гибнет. Бросай Геннадия! Актер он хороший, но больно скор на руку. Он и Альбину поколачивал, да та крепкая и сама может скалкой ответить, а твой талант пропадет. Бросай Геннашу, выходи за меня. Я твой талант сберегу». В репетиционном зале это было, при мне — я там стояла, потому что Геннаша сначала шумел — ну, как не пойти не посмотреть! А Таня ему: «Что вы, что вы, Ефим Исаич, вы мне вместо отца. У меня никогда отца не было, и я страдала. Но люблю я Геннадия. Пусть бьет». А Ефим Исаич: «И никогда?» А она: «Никогда и ни за что». Ефим Исаич посинел, рот раскрыл да так и сел на пол. Схватили его, конечно, на диван потащили, «скорую» вызвали. Оказалось, инфаркт разбил. А Таня от Геннаши вскорости и ушла.

— Говорят, Геннадий Петрович ее задушил, — влез в разговор Самоваров.

— Не знаю, — неопределенно протянула Лена уже в дверях. — Он что-то тихий сегодня. Уксусов в драку кидался, так Геннаша его просто в узелок какой-то смял и за дверь толкнул. И все! Может, и он… Вы, Настя, раскладушку свою не забудьте!.. Да, тихий Геннаша что-то. А Глебка все пьет.

«Вот любовь! — вздохнул Самоваров, наращивая витые рога фавну со стула Отелло. — Просто край безумных любовников, периферийная Бразилия. Даже я в любовники вышел. Никому не отвертеться».

Глава 9

И этот день уходил. Он уходил из весны в зиму. Над Ушуйском повисла туча — пузырем, совсем как потолок в театре. Засеялся мелкий снежок, все застыло и побелело. Самоваров и Настя втащили в городской автобус раскладушку (ту, наверное, у которой голова падает), еще одну «падушку» и прочие постельные причиндалы, завернутые в потрепанную кулису.

Старый Ушуйск был красиво выстроен, на холмах. Горсти небольших, столетнего уюта домиков лепились вдоль древних ручьевых стоков, разрезавших обрыв, как пирог Самоваров и Настя сидели, обнявшись и придерживая раскладушку, и глядели на чужие игрушечные домики над белой глазурью нового снега.

— Городок такой хороший! — шептала Настя и засовывала тонкие пальцы в горячий кулак Самоварова.

Новый Ушуйск, где и была знаменитая квартира с ромашками, туземные градостроители почему-то разместили на отшибе, в чистом поле. Когда автобус перестал по-лошадиному взбрыкивать на холмах среди деревянных домков-сундучков, за окнами вдруг потянулась скучная равнина, недалеко видная из-за густого мелкого снега. Можно было подумать, что городской автобус взбесился и ни с того ни с сего свернул прогуляться по деревенскому бездорожью. Унылый серенький пейзаж, так любимый передвижниками, дополняли кривоствольные, будто с перебитыми коленками, березнячки.