Выбрать главу

— Стоп! — раздался вдруг властный голос. Благодаря мегафону этот голос имел дикую мощь и жестокий жестяной насморк. — Темп! Где темп? Это прогулочка, шлянье, а не экстатический порыв. Тома, еще раз!

Тома остановилась и вразвалочку направилась к исходной позиции. Потом она побежала снова.

— Выше, выше колени! Экстатичнее! — гудел владыка-насморк.

Лео, тупо прыгавший с братьями-славянами в речке, вдруг понял, что он страшно озяб. Челюсти его ходили ходуном, а забытый кулек с объедками давно уже ласково тыкался в его живот. Зато каждый пробег знаменитой Тамары Федченко обливал его мгновенным кипятком. Он никогда еще не видел женщины нагишом, тем более нагишом перед двумя сотнями посторонних лиц.

— Ну, никуда это не годится! Отдышись, Тома, и попробуй осмыслить. Твоя Неява не спортсменка, а прекрасное и бесстыдное дитя природы! — недовольно хрипел жестяной голос.

Актриса Федченко бежала снова и снова и успела до смерти надоесть застрявшим в реке язычникам. Даже Лео ничего уже не чувствовал, кроме предобморочного озноба, и бессмысленно, машинально топил теперь объедки, которые все всплывали, дразня и пузырясь.

Возвращался Лео домой на закате — он мок вместе с языческой толпой еще и при съемках купания жреца. «Что за удивительный мир! — размышлял он, громко и неритмично стуча зубами. — Вот что значит искусство! Сумкин держал нас в вонючей речке целый день. А кто такой Сумкин? Пузатый кривоносый мужичишко в засаленной жилетке. Слова без матерка не скажет, плюется поминутно — и вот этот пузатый заставляет саму Тамару Федченко, прекраснейшую в мире женщину, все с себя скинуть и бегать туда-сюда перед целым городом. Откуда такая власть? Такая сила? Какое чудо позволяет людям делать всевозможные подобные глупости, да еще и считать это важным делом, необходимым человечеству? Вот это жизнь! Какое счастье этим заниматься! Не тупым заколачиванием денег, а святой этой дурью!»

Скоро фильм вышел на экраны. Лео смотрел его двадцать восемь раз. Двадцать восемь раз Тамара Федченко бежала, экстатически подбрасывая колени. Затем на экран ползла панорама языческих игрищ в воде, и Лео видел сам себя на краю подпрыгивающей толпы. Навеки, навеки мелькал на экране его прошлогодний летний, выцветший чубчик, навеки отгоняли машинально пакет с объедками прошлогодние озябшие руки.

Мог ли Лео не стать актером?

Он стал! Если это судьба, то все само собой катится. Что-то покажется небывалым чудом (он сходу поступил в Щукинское училище), а что-то — черной несправедливостью. Несправедливостью считалось мыканье Лео по театрам Саранска, Казани и Брянска. И ведь вроде признавали всюду, что Лео умный, сдержанный актер, и Щукинское училище — не кот начхал, но не складывалось, не складывалось! Всюду он натыкался на готовые какие-то сплетения и общности, всюду были какие-то чужие, косные, самодовольные лица. Тогда-то он приучился мчаться куда угодно, без направления, когда только пустота над головой и под ногами. Он приучился не принимать всерьез проблескивавшие мимолетом тела и светила.

Ушуйск был самым захолустным из пристанищ Лео. Где-то слышал он про актерский голод в Ушуйске. Глупый, пустой слух, однако в глубине души Лео оставался еще комочек наивности — тот изначальный комочек, вокруг которого понакрутилось в пространстве пролета столько пыли и дряни. Лео уверил себя, что займет в Ушуйске ведущее положение, что облагородит и увлечет труппу, сыграет свои лучшие роли, будет замечен, приглашен оттуда в Москву — а дальше шли уже неприлично несбыточные мечтания. Он прибыл в Ушуйск и тут же, в первые же дни, увидел знакомое и безотрадное: в труппе имелись свои замшелые авторитеты в лице разветвленного семейства Карнауховых (Геннаша — цельный герой, и Глебка — неуравновешенный герой) и булькал свой котел интриг и сплетен. В несколько дней Лео соскучился, поблек, получил роль Репетилова в готовившемся «Горе от ума» и с тоской наблюдал, как Геннадий Петрович ладит на лысине накладочку с пышным коком Чацкого и рисует червеобразные романтические брови на немолодом лице (это потом появился Мумозин, и Чацкий оброс густой нарядной бородой). «И отсюда уеду, — решил Лео — Поиграю сезон и уеду. В Саранск вернусь».

Однажды после репетиции неприкаянный Лео задержался в театре. Было там пусто и тихо, сезон еще не начался. Лео побродил по скучным коридорам, прошел на сцену, включил боковой свет. Грязная выгородка обозначала место страданий не находящего себе места Чацкого. «Вон из Москвы!» — разве не это должен он, Лео, играть! Вон отовсюду! Камнем — мимо силы тяготения, без остановок, в бездну! Он начал читать застрявший в памяти со школьных времен монолог, постепенно наливаясь мукой и силой. Когда он закончил, из зала донеслись два хлопка и два слова: «Браво, браво!» И на сцену вышла актриса, которой он здесь еще не видел. Он вообще никогда ничего подобного не видел! Ее улыбка выплыла ему навстречу из темноты зала и из космического кишенья холодных тел. Впервые что-то надвигалось не мимо, а к нему.

— Я слышала, вы Щукинское кончали? — спросила эта единственная в мире улыбка, и Лео в ответ без колебаний выложил вдруг все самое заветное. Он стал рассказывать, как он в Щукинское училище поступал, и про Саранск, и про Сумкина, и что-то даже из детства. Она смеялась, огорчалась, улыбалась и удивлялась — никогда не видел он подобного лица. Оно то и дело менялось — то освещалось, то меркло, а вообще-то было правильным, но неярким. Зато глаза смотрели прямо в него, в Лео, внутрь — сквозь его зрачки прямо, должно быть, в душу. Он даже ощущал прикосновение к душе, несколько болезненное. Это впервые случилось, что кто-то прямо в него, в душу, глянул — оттого и больно; так бывает больно глазам, когда из темноты выходишь на свет. Казалось, что они сто лет знакомы и разговаривают будто после ста этих лет приязни и приверженности друг другу.

— Чего мы тут в потемках сидим? Пойдемте на Ушуй, — предложила она.

Был солнечный, неестественно жаркий сентябрь. Сухо, но еще густо шелестели зеленые деревья, синело небо и несколько темнее, холодно уже синел Ушуй. Она знала скрытую скамейку в кустах сорной, мелколистой акации и повела туда Лео. Они шли по твердой, как камень, тропинке. Потом тропинка кончилась, и пришлось пробираться в пыльной траве, усыпанной бумажками и растоптанными пластиковыми бутылками. Она шла впереди, и Лео дивился ее стройности, ее длинной ровной фигурке, в которой не было ни костлявости, ни намека на зовущие формы — только совершенство, совершенство!

Скамейка нашлась, они сели. Теперь, на солнце, Лео мог рассмотреть, что глаза, заглянувшие впервые в самую середку его души, серые. А волосы у нее тонкие, русые, плохо подстриженные — совершенство, совершенство! Лео говорил что-то, шутил, показывал преподавателей Щукинского училища и чуть не свалился при этом с обрыва в Ушуй. Он все больше приникал к совершенству, все больше таял, ронял с себя тяжелую, годами налипавшую космическую грязь и верил уже, что никогда ничего нехорошего с ним не было, и черной бездны тоже нет. Все у него блистательно начнется в этом прекрасном Ушуйске — потому что прекрасный город. Река вон какая синяя! высокий берег! деревянное зодчество! классический репертуар в театре!

Она ничего о себе не рассказывала. Лео даже не помнил, назвала ли она свое имя?.. Нет, не назвала, он бы не забыл. Но она сидела очень близко и слушала внимательно, и смеялась его рассказам, как никто ни в Брянске, ни в Казани, ни в Саранске. И это она подставила губы, когда он был близко — он бы сам не решился ее поцеловать. Он целовал и в Брянске, и в Саранске, но там всё были существа некрасивые и жестокие. Тут же совершенство целовало его так, так обняло, что с него знакомым ветром полета унесло и тяжесть тела, и представления о пространстве, и они вместе рухнули со скамейки в грязную траву. В бок Кыштымову с треском вонзился какой-то острый сучок. И пусть, не больно! Обрыв здесь был крутой, и они вот так, вдвоем, обнявшись, покатились вниз, хохоча, давя друг друга, обдирая локти, пока не уткнулись в сырой пахучий ивнячок у самой воды. Здесь ребрами намыло твердый серый песок, и подлизывала его робкая речная волна. Здесь они еще и еще до боли целовались, песок скрипел на зубах, они целовались и отплевывались, и глазели на них мальчишки, во множестве ловившие рыбу неподалеку.