Выбрать главу

— Если и не перестал, то все-таки не слышно, чтоб он ее преследовал.

— Да, он смылся. Ему теперь другую искать надо, чтоб кормиться. Но чего вы его защищаете? Чем он вам так мил?

— Не мил, не мил, успокойтесь! Я его и в глаза не видел. Будете с нами кашу есть?

— Не хочу вашей каши!

Юрочкины глаза снова оказались на мокром месте. «До чего достали меня эти требования детективной активности», — пожаловался Самоваров Насте. Они ели овсянку, поставив тарелки на подоконник в комнате с ромашками. На кухне был стол, но его занял Юрочка, чтобы плакать.

— Как ты можешь не жалеть несчастных влюбленных! — воскликнула Настя, пробуя овсянку. — До чего каша вкусная!.. И потом, разве ты не распутываешь это убийство? Я так в тебя верю!

С кухни доносились всхлипы Уксусова. «Чего хотят от меня эти младенцы? — думал Самоваров. — Почему они Мошкина так не донимают?»

— Это дело сугубо психологическое, — важно заявила Настя. — Если б были всякие улики, то по горячим следам уже кого-нибудь арестовали бы. Но не арестовали! И ты отказываешься во всем разобраться! Когда кроме тебя некому! Ведь тут надо, как в Афонине, всех перебрать, чтоб остался только один — тот, кто не мог этого не сделать. Это осилишь только ты! Я ведь пробовала, — она даже чуть порозовела, признавшись, — я ведь и тетрадку желтую вдоль и поперек изучила. Ничего не вышло! Например, когда я смотрела на ту актрису — белокурую, в возрасте, что деньги тебе совала — то мне показалось, что она запросто задушила бы кого-нибудь. Она так любит своего огромного Геннашу! А он ее бросил.

— Заметь, три года назад бросил! Чего ж она ждала так долго?

Настя задумалась.

— Значит, это не она? А Геннаша? А эта брюнетка, Андреева, которая всюду кричит, что Таня была дрянь? — наморщив лоб, перечисляла она. Самоваров умилился:

— Вот кто здесь супердетектив! Не знают эти валенки ушуйские, к кому обращаться!

Настины хрустальные глаза блеснули, и она так молниеносно бросилась на шею Самоварову, что тот едва успел вернуть ложку с кашей назад в тарелку.

— Пусть это смешно, пусть! Но раз мы вместе, я не могу не быть с тобой, тебе не помогать. Я буду доктором Ватсоном, ладно? Я знаю, ты найдешь убийцу. Как всегда. А я? — горячо шептала Настя. — Можно, я тоже что-нибудь буду делать? Ужасно хочется!

Самоваров убийцу не искал, но от доктора Ватсона уже не отказывался. Должно быть, поглупел в Ушуйске. Или в самом деле он четыре года готов был в Настю влюбиться, только не доходил до той точки или черточки, за которой начинается размягчение, а затем и кипение. Теперь вот перешел — вместе с ней, слава Богу. Вместе размягчение легче снести. Повезло ему, как теперь это понятно: вон Лео сгорел в одиночку.

— Дай мне какое-нибудь задание, — потребовала Настя, льстиво заглядывая в суровое от смущение лицо Самоварова. Он не привык прикидываться перед девушками загадочным и всемогущим, даже когда они вынуждали и требовали. И что же, теперь внушать прелестной такой девочке, что он всего лишь реставратор мебели?

— Отгадай, супердетектив, — начал он, — такую загадку: Таню убил тот, кого она больше всех любила. Вернее сказать, она кого-то одного изо всех любила, а прочих — нет.

— Ой, сложно, — испугалась Настя, — я что-то ничего не поняла… И Таню плохо себе представляю. Откуда ты такую загадку взял?

— Тайна следствия. Свидетель нашелся.

— Свидетель убийства?

— Да нет, просто был подслушан один телефонный разговор, из которого следует, что единственного и неповторимого своего возлюбленного Таня той ночью пригласила к себе. Он пришел и, очевидно, убил ее.

Настя уставилась на кастрюльку с овсянкой и теперь по-настоящему задумалась. Самоваров хладнокровно доел кашу и попытался развеселить Настю рассказами об ужимках и прыжках следователя Мошкина. Насте смеяться не захотелось.

— Это все так загадочно! Нельзя сидеть, сложа руки, надо искать возлюбленного. Знаешь, у кого я спрошу? У Шехтмана. Я ему сегодня в три часа показываю эскизы костюмов. Вот заодно и спрошу. Он всех театральных знает, как облупленных, Таню же просто обожал! Говорят, он ей даже предложение делал. Что-то не верится — уж очень старый. Ему лет двести!

— Всего шестьдесят четыре. Самый расцвет для режиссера.

— Тем более я спрошу. Если б двести, он бы из ума выжил, а коли расцвет — он должен мне все-все рассказать. Сейчас же собираюсь и еду. Бедный, тебе придется тащиться к Шухлядкину! Вдруг он и есть убийца? Ты удивительный, ты так умеешь человека насквозь увидеть, что иногда страшно становится… Сейчас ни минуты терять нельзя! Мы в театре встретимся, и ты мне все про Шухлядкина расскажешь. У, какая фамилия зловещая!

Самоваров убедился, что Настя, чем-то одушевившись, начинает сходу и со страшной безоглядной скоростью двигаться к цели. Вот и сейчас она вскочила, как ужаленная, и бросилась собираться в театр.

— Еще рано, до трех далеко, — попытался урезонить ее Самоваров.

Настя слушать ничего не хотела:

— Я не могу здесь сидеть и томиться, я побыстрее должна разузнать, кто этот единственный и неповторимый. Шехтман уже в театре, репетирует, и я сразу на него наброшусь. Только приходи поскорей! Сразу после Шухлядкина приходи!

— Чего к нему днем идти? Можно и не застать, — засомневался Самоваров.

— Если это такой любитель красивой жизни, как ты рассказывал, то сейчас самое время его посетить. Вечером уж точно его не будет. Золотая молодежь ведет ночной образ жизни, а днем отсыпается. Вспомни Евгения Онегина! И сейчас ничего не изменилось, только пляшут немного по-другому. Теперь поцелуй меня — бегу.

«Еще не хватало мне к Шухлядкиным ходить! — подумал Самоваров в тот момент, когда за Настей захлопнулась дверь. — Меня что, в самом деле Уксусов нанял? Или отравитель Кучумов? Ни за что! Никаких Шухлядкиных!»

Шехтман, оказывается, тоже не был вчера на душераздирающих Таниных похоронах. Насте он обрадовался и, когда она разложила перед ним свои эскизы, одобрительно промычал:

— Это хорошо, очень хорошо. Много лучше Кульковского.

— Ну и комплимент, — обиделась Настя, — уж лучше никакого!

Шехтман улыбнулся через силу:

— Тогда вот вам, дитя, другой комплимент: я с вами сейчас собираюсь работать, а должен быть на больничном. Тяжелое для меня время, на лекарствах живу. И туда вчера не поехал, и сюда — здесь тоже были всякие траурные мероприятия — не пошел. На ее мертвое тело смотреть? Что за варварство! Смерть чересчур страшна. С возрастом она все страшнее становится, потому что уже подозреваешь, что она в тебе гнездится. У меня, например, в сердце. Я уже пытался умереть. А Таня про себя ничего знать не могла, хотя любила говорить: «Умираю»! Например: умираю, до чего солнышка хочется! По-детски?.. Она очень солнце любила, жару и теплый цвет, а ей всегда шили голубые платья. Кульковский ваш лишен фантазии.

— Она была хорошая актриса? — не к месту спросила Настя. Но она боялась, что Шехтман с Тани перейдет на Кульковского.

— И-зу-мительная! — воспрянул Шехтман. Даже лиловатые и голубоватые мешочки, из которых состояло его лицо, как-то перегруппировались, переместились и выложились энергичными складками. И глаза очистились от мути! — Изумительная… Она всегда на сцене делала больше, чем собиралась сделать, чем даже понимала — вы улавливаете? Главное выходило как бы помимо нее — свыше. Нет, не подумайте, умна она была чрезвычайно! Недавно вот заявила этому примитивному, вторичному Мумозину, что не хочет играть Дездемону голубицей. Как не голубицей? Ведь это чистота, это нежность, это совершенство! «Ничего подобного, — говорит Таня. — Совершенство совершенством, а Дездемона ужасно упрямая, глухая, нечуткая. Рядом Отелло мучается, страдает, кипит, а она пристает к нему со своими дурацкими хлопотами за Кассио. Разве не глупость? Разве можно любить и не чувствовать, что любимому плохо — с тобой, от тебя же плохо? Значит, Дездемона больше собой занята». А? Какова Таня? Я уж Дездемон повидал, я с трех лет на сцене — и все Дездемоны были голубицы. А Таня иначе поняла — потому, что она сама немножко такой была, как Дездемона. Не то чтобы тупой, а как-то слишком собой захлестнутой. И любила, и мучалась, и радовалась отчаянно — где уж тут вокруг что-то замечать…