— Так ты думаешь, это она? А зачем? Из зависти? Из самолюбия?
— Черт ее знает. Да я и не говорю, что она душила. Просто странно себя ведет. Знаешь, у меня у самого совесть нечиста — стоим мы тут уже битый час, дурацкий автобус ждем, а ведь за мной должок. Я хочу пригласить тебя в «Кучум»! Ты должна отдохнуть от моих макарон. Хочешь?
— Посетить гнездо местного разврата? — обрадовалась Настя. — Кто же этого не хочет!
Глава 17
Быть может, спиртовая империя Андрея Андреевича Кучумова и пошатнулась. Быть может, сместилось что-то в ее основах, надломилось в глубинах, и яды разрушения заструились уже в тончайших и отдаленнейших ее капиллярах, но внешнее великолепие ее ничуть не потускнело. Ни одна лампочка еще не померкла в развеселой гирлянде вокруг портрета несимпатичного хана. Недоставало только чучела медведя в зале — оно, должно быть, уже участвовало в стриптизе. Самого стриптиза за ранним часом тоже не было видно: на сцене танцевали девушки, одетые легко в меха, но ничего сбрасывать с себя они не стали. Давешний официант узнал Самоварова и подскочил.
— Андрей Андреевич в десять будет. Пройдемте, — интимным сдавленным голосом проговорил он и ловко потек между столиков. Самоваров почувствовал себя важной птицей. Они с Настей уселись за указанный официантом столик в хорошем глухом уголке. В эту минуту нескончаемо плясавшие девушки на сцене вдруг оказались певицами и громко затянули что-то англоязычное. Стало весело. Начало ресторанного вечера обычно веселит. Музыка, легонько барабанами своими встряхивающая внутренности, звяканье чужих вилок и чужой смех, предвкушение, несвязные разговоры над пустыми тарелками, неопределенные взгляды, улыбающаяся неловкость — все это обещает нечто замечательное. «Будет легкость в кошельке и тяжесть в желудке. Возможно, пятно как на пиджаке, так и на совести», — говорил в таких случаях железный Стас Новиков, старинный приятель Самоварова. Фразу эту Стас выучил с отрывного календаря на 1989 год. Этот календарь висел у Стаса на кухне, весь пожелтел, но упорно держался на 4 февраля — дальше почему-то никто не стал срывать листочки.
Самоваров пятен на совести не боялся. Рядом с ним сидела внезапно свалившаяся ему на голову — жена? не жена? — Настя и изящно ковырялась в салате, а им несли уже блюда, нарядно политые чем-то темным.
— Здесь симпатично, — оглядев шкуры, рога и коптилки, похвалила Настя. Самоваров с трудом соизмерил свои финансовые возможности с ценами в меню, вздохнул и уже было собрался рассказать про московский дизайн, но вдруг в темноте перед ними возникло круглое незнакомое лицо.
— Разрешите пригласить вашу девушку, — попросило лицо и погрузило обширный, затканный персидскими огурцами галстук в соус на самоваровской тарелке.
— Я не танцую, — быстро сказала Настя и сделала строгую гримаску.
— Почему? — удивилось лицо. — Такая красивая девушка, и?..
Галстук с огурцами чертил по скатерти коричневые соусные арабески. Самоваров раздраженно фыркнул. В ту же минуту откуда-то из воздуха волшебно шагнул хорошо одетый молодой человек мощного сложения и с неподвижным слоновьим загривком. Молодой человек спокойно вгляделся в круглое лицо. Лицо вздрогнуло, удивленно проглотило слюну и попятилось в кровавую полутьму веселого зала. Сгинул и молодой человек.
— Неплохо, — одобрила Настя. — Здесь вполне цивилизованно.
— К тому же я считаюсь здесь нужным лицом, — добавил Самоваров.
— Так ты согласился! Ты для этого Кучума будешь распутывать это убийство?
— Почему для Кучума? Почему распутывать? Ты представить себе не можешь, как тяготят меня эти всеобщие ожидания. Ну что я могу сделать? Бедный Мошкин бьется изо всех сил, а без толку — нет ничего матерьяльного, годного для суда. Сплошная психология! Убийцу этого надо ловить на испуг или на совесть. Припрешь — он признается. Только не ошибиться надо, припирать, кого следует. Он — или она — теперь явно мучается, а убежать никуда не может, чтоб подозрений не вызвать. Среда-то некриминальная, слабонервная — театр! Корыстных мотивов не было: помимо долларов в сумочке и облезлой этой царской шубы, которых не тронули, из ценностей у покойной осталась одна квартира. Так представь, теперь это выморочное имущество. Никакой родни у Прекрасной Тани нету — мама-алкоголичка умерла, но мама была детдомовкой. Папа — неизвестно что, воображаемый летчик-испытатель. Мошкин узнавал: аферисты квартирой не интересовались, не заставляли продавать или дарить. Да и кто подступится при живом Кучумове! Так что модный ныне квартирный мотив тоже отпадает. Что остается? Страсти. Любовь, ревность. Шекспир. Что-то этакое. Отелло какой-то это устроил — а как его ловить?
— Так значит, пусть он и дальше душит Дездемон?
— Так вопрос не стоит. Но, насколько я помню и из репетиции понял, даже у Шекспира и свидетели были, и улики — платочек этот в клеточку.
— Это у Мумозина в клеточку. У Шекспира был с земляничками.
— Тем более с земляничками! Вещдок. А тут надо Отелло вычислить и какую-нибудь ему ловушку придумать, провокацию устроить. Мошкин, конечно, этого делать не будет. Тем более Отелло наш хитер.
— Ловушку! — оживилась Настя. — Давай вместе придумывать ловушку! Только для кого? Давай для фиолетовой женщины!
— Она, конечно, довольно мрачная на вид, но меня нисколько не вдохновляет. Зачем бы ей Таню душить?
— Как зачем? Я же тебе говорила только что! Мумозин влюбился, решил бросить жену…
— Ерунда это. Ничего он не решил, и Таня его терпеть не могла. Ирочка-волкодав ни при чем.
— Как жалко! А мне она больше всех не нравится. Ты что же, считаешь, что преступник обязательно симпатичный? Я думала, это только в книжках и кино…
— Конечно, в кино. Убийцы чаще довольно противные — вспомни афонинского Покатаева, к примеру. А если и попадаются симпатичные, то как узнаешь, что они натворили, сразу вся симпатия пропадает. С другой стороны, вполне законопослушные граждане бывают очень противными и…
— Ну, что ты меня путаешь! — обиженно вскрикнула Настя. — Я же вижу, что ты про себя уже что-то надумал, а мне не говоришь. Это нечестно! Если бы ты не считал меня дурочкой, я бы могла… Куда ты смотришь?
— Это телепатия!
Самоваров сначала не верил своим глазам. Давно он ловил в мигающей красной полутьме некий призрак, не дававший ему покоя. Мерещилось? Призрак вселялся во всевозможные посторонние веселящиеся фигуры, обманывал, снова выныривал из незнакомых лиц, прятался, таял — короче, присутствовал. «Врешь, врешь, — говорил ему Самоваров. — Понакрутил тут московский дизайнер — ни зги не видно! Нет его тут! Не бывает он тут! А где бывает? Не знаю. Алиби у него нет. И ничего никому рассказывать не хочет».
— Это он! — прошептала Настя, проследив направление взгляда Самоварова.
— Да, Геннадий Петрович Карнаухов, — облегченно поименовал Самоваров свой призрак. Значит, призрака и не было? Просто ведущий актер Ушуйского драматического театра сидит во плоти за таким же, как у них, укромным блатным столиком, подальше от шума и сквозняков — жарких и чадных с кухни и ледяных с улицы. А почему бы ему здесь не закусывать? Как никак дружок Андрея Андреевича, хана Кучума. Вот и закусывает. На сверкающем куполе голой головы Геннадия Петровича поочередно вспыхивали и лоснились то красные, то зеленые блики от лампочек, но глаза его были в тени, в черных ямах глазниц, и непонятно было, куда он смотрит и что видит.
— Так вот же он, Отелло! — зашептала Настя. — Это он! Он! Ведь он всегда на всех кидается! И не хочет говорить, где он был той ночью. Все рассказали, где были (пусть даже и соврал кое-кто), а он — нет.
Вряд ли в звоне, грохоте и пении мог Геннадий Петрович расслышать Настин шепот, но он вдруг замер и перестал жевать. Настя с Самоваровым тоже завороженно уставились на него. Со сцены тяжело и мерно ухало. Все здание, внутри которого был красный мрак, мягко и мерно содрогалось — такой расчетливо веселящий применялся ритм. Вокруг сцены подпрыгивали и повизгивали довольные клиенты. Но Геннадию Петровичу не было весело. Он застыл с вилкой в руках и непрожеванным комом за щекой, посидел так немного, встал и двинулся в сторону самоваровского столика. Настя задрожала, как осиновый лист. Она приникла к Самоварову и сжала под столом его руку.