— Ой! Тут что-то хрустнуло!
— Это лампочка. Там лампочек полно, — пояснил Самоваров.
— И точно, лампочка! Еще хорошо, что я ее ногой раздавил. А если б рукой? Было бы худо. Черт знает что, понаставили всякой дряни, а свет на лестнице не горит.
Мошкин слез с коряги и стряхнул с себя мохнатую пыль.
— Так что же Шухлядкин? — повторил он свой вопрос, но, неугомонный, еще немного потряс корягу. Самоваров пожал плечами:
— Шухлядкин как Шухлядкин. Собирается стать звездой стриптиза. Семимильными шагами идет вперед ушуйский стриптиз.
Мошкин расхохотался. Сверкнули в коридорных сумерках его молодые зубы:
— И вы заметили прогресс в этом деле? А не частите, не частите в «Кучум» — пропадете! Вот и вчера вечером опять там были. Откуда знаю? Маленький город Ушуйск, маленький, хоть и со стриптизом. Все про всех всё знают. Так как по-вашему, не Шухлядкин — наш единственный?
— Не думаю. Он, конечно, красоты неземной и, может, единственный в своем роде поганец, но это не тот! У актрисы Пермяковой случались периодически солнечные удары, но если проходили, то проходили. Не душил ее Шухлядкин.
— Почему вы так уверены?
— Он до сих пор удивлен, что его выгнали в бурю и ночь, и он бежал по улице Розы Люксембург, роняя хрустальные туфельки. Не обижен он даже, а именно удивлен. Если вы уже задушили за что-то человека, станете ли удивляться так? Вряд ли. Избалованный, но вполне послушный ребенок. Если вы психоанализом интересуетесь, то я и маму его видал: русалка в оранжевых штанах. Такие мамы одной рукой балуют, другой отпускают затрещины. Мальчик ленивый и послушный. Ничего, конечно, доказать не могу, но уверен — не он это. Главное, он совсем не боится. Не отпирается, не загромождается кучей подробностей, не сыплет хитроумными выдумками. Вы ведь знаете: чем складней и многословней рассказ, тем он подозрительнее. Мозги со страху изощряются даже у самых тупых. А Шухлядкин не боится. Миленький такой глупыш. Не он.
— Похоже, — весело согласился Мошкин. — А мне все Карнаухов покою не дает. До чего упрямый дядя! Я его пробовал прессовать — молчит.
— Это он забыть все хочет и жить начать заново. Очень сожалеет, что Таню свою с толку сбил.
— Так пусть расскажет мне все, а потом и новую жизнь начинает, с чистой совестью. Ведь знает что-то, потому и молчит, как пень! Чего, казалось бы, проще, скажи: мол, лежал той ночью в собственной постельке, видел третий сон — и гуляй! Так нет же, напустил таинственности. Я с него подписку о невыезде взял, а он в Николаев вдруг запросился. Странно.
— Он хочет сына лечить. Это и есть его новая жизнь.
— А, этого алкаша… Тоже лицо сомнительное. Зато алиби: соседка, Андреева, подтвердила, что после спектакля и «Кучума» он прибыл домой. Там хрущоба, слышимость великолепная, ни один чих соседа не пропустишь. Так вот, с пол-одиннадцатого алкаш Глеб Карнаухов был у Андреевых как на ладони. Отлично прослушивалось — или подслушивалось? — как он смотрел телевизор, как в ванной плескался, на кухне холодильник открывал и закрывал — дверцей хлопал (хотя зачем? в «Кучуме» не дали закусить?). Потом опять засел за телевизор и окончательно угомонился около двух. Такое алиби, что железнее не бывает.
— А если это не он холодильник открывал? И телевизор не он смотрел? Перегородки тонкие, но все-таки не прозрачные.
— Он, он! Соседи слышали, как он пел под душем. Причем он всегда, оказывается, поет под душем. И тот вечер не был исключением. Пел Карнаухов. Своим нетрезвым дурным голосом.
— Голос можно на магнитофон записать.
Мошкин расхохотался:
— Да бросьте вы! Так только в кино бывает. Чтоб в Ушуйске алкаш записал свое пенье под душем? Только в кино! И даже там выглядит глупо и неправдоподобно. Это ж нечеловеческая хитрость. Только авторы детективов додумываются до такой чуши — но что не сделаешь за деньги!
— А что, и красавец-супруг Андреев соседа в ванной подслушивал? — поинтересовался Самоваров.
— Да нет, конечно. Вы ведь эту парочку знаете? Супруг, может, и подслушивал бы, если б за стеной баба мылась. Но не мылась там баба, и он преспокойно заснул в кресле, наблюдая матч английской премьер-лиги. Зато жена! Язва первостатейная, все видит и слышит. Такого мне про всех здешних наговорила, что мороз по коже. И знаете, какую версию выдвигает? Что этот, с бородой, художественный руководитель, тоже домогался Пермяковой, но получил по лбу. Ревновал ее бешено. Андреева уверена, что он мог и придушить в порыве страсти.
Тут уж Самоварову пришлось рассмеяться.
— Ерунда какая! А ведь актриса Андреева совсем не похожа на дуру…
Он прикусил язык — вспомнил про Мариночкины поползновения на барже, про мимолетный триумф и быстрое падение. Вот, оказывается, до чего мстительная особа Мариночка! Получи теперь, Мумозин! Самоваров продолжил:
— Ерунда, ерунда! Владимир Константинович только себя любит бешено.
— Пожалуй, — согласился Мошкин. — Кстати, он гневается, что вы по утрам к нему на поклон в кабинет не заглядываете вместе со всякой шушерой. Возмущался, кричал!
— Пусть хоть треснет.
Лживый Мумозин зачем-то разыграл перед Мошкиным возмущение, тогда как на самом деле малодушно прятался от Самоварова и не желал заводить речь о стульях и деньгах.
— Ну-с, и ладушки, — завершая разговор, сказал Мошкин. — Да, кстати, вы вообще-то надолго к нам?
— А что, надоел уже? — усмехнулся Самоваров. — Не переживайте, скоро уеду. Сегодня как раз на вокзал собрался за билетами.
— Закончили, да?
— Жена, — произносить это слово было все-таки непривычно, — почти все сделала, а стулья мои… видимо, не судьба.
Самоваров поднялся в декорационный цех и осведомился, не искал ли его Мумозин. Конечно же, не искал! Владимир Константинович и не стал бы карабкаться под крышу. Он никогда не посещал цеха — то ли это марало его величие, то ли не хотелось представать перед подвластными ему кадрами при непроверенном освещении и в непредвиденных, невыигрышных мизансценах. Он был незначительного роста, но ловко это скрывал. Самоваров махнул на Мумозина рукой. Он смотрел на Настю.
Настя расположилась со своими красками под брюхом потолка, заметно взмокшего в последние дни. Помимо извечного таза, пришлось установить в цехе дополнительно еще два ведра. Мерное, но разновременное падение трех капель рождало терпкие созвучия, способные привести в экстаз или довести до белого каления утонченную натуру. Такой натурой Самоваров не был. Таз и два ведра говорили ему одно — это весна крепнет, это снега тронулись, потяжелели, это солнце печет — весна, весна! Такая могучая и дружная весна, что потекло уже и в буфете (пришлось списать много вкусного и недешевого), и в пошивочной, и даже в зрительном зале, где тоже поставили тазы и корыта. Опасные мокрые места там огородили веревочками. Доходы от тридцати с лишним полновесных билетов — псу под хвост! Во время спектаклей звучное бульканье воды напоминало о вечном, бушующем за стенами театра, о непонятном и несбывшемся, и вносило в реалистически-психологическое действо авангардную ноту.
Настей Самоваров не зря залюбовался: в несколько дней она с помощью Лены умудрилась из марли, лоскутов и обрезков соорудить нечто столь же сказочное, сколь и недорогое. Шехтман был в восторге. Настораживало то, что Настя рьяно принялась собирать сведения о Тане Пермяковой. Очень уже обязывала Самоварова такая усердная помощь. Основным источником Настиной информации была, конечно, Лена Кульковская. Настя находила ее на диво мудрой и проницательной. Под музыку таза и ведер они обе часами и так, и эдак обсуждали ужасную смерть многообещающей актрисы.
— Чего тут рядить, — говорила Лена своим ровным эпическим тоном. — Все ведь ясно, как божий день. Беспутная она была. А что значит беспутная? Значит — без пути. Сбилась. Чего бы ей не жить да роли свои не играть? Ведь носились с ней, как с писаной торбой. Кабы не мужики, играла бы до сих пор. Я так скажу: Геннаша ее погубил.