— Красиво? — спросил Юрочка, наивно просунув голову из коридора.
— Очень оригинально. Ваша работа?
— Моя. Это я в прошлом году… — замялся Юрочка и весь втянулся в комнату. Теперь, при электрическом свете, Самоваров мог видеть не только его малиновый пиджак, но и стрижку с челочкой, и глаза-смородины.
— Что ж вы сами не живете в такой красоте? — хмуро поинтересовался Самоваров.
Юрочка уселся на подоконник и серьезно ответил:
— Не могу. Вы ведь из Нетска? Художник?
— Из Нетска. — Это про себя Самоваров знал твердо. — Да, конечно, из Нетска. Художник?.. Можно и так сказать… По мебели.
— Тогда вы меня поймете! Бывают такие минуты… Я здесь жил, когда жена меня выгнала. Из-за театра. Я театром живу, а она считает меня дураком. Но это вам ни к чему… Мы с ней уже чужие люди. Она уже два раза после меня замуж выходила. И это вам ни к чему… Так вот, я тут жил, и однажды…
Он задумался.
— Нет, я все-таки имен называть не буду!.. Одна женщина… девушка… удивительная! Это всякий скажет, что удивительная. Многие говорят, что гениальная даже — но такое слово женщине не идет как-то, тем более молодой девушке, правда? Это больше солидным идет, правда?
Самоваров согласился.
— Она несчастна, — продолжил Юрочка. — Она любила одного человека, а потом увидела, какой он козел. Его фамилию я тоже не назову. Но нельзя жить с таким козлом! И он стал ее бить. Страшно бить.
Уксусов глубоко вздохнул. Самоваров с трудом свел причины со следствиями, и вдруг ему показалось, он понял, о ком речь. Крупные кулаки Карнаухова вообразить было легко. А бил он не Таню ли? Угадал на сей раз или нет?
— У нас в соседнем подъезде другая служебная квартира, там она и жила с этим козлом, — рассказывал Юрочка. — Она прибежала сюда в ноябре, босая, в халатике! Синяк под глазом… Вот здесь, в этой комнате, она ночевала. На раскладушке моей. А я на газетке здесь…
Уксусов показал в угол под ромашкой.
— Я и подумать не мог, чтоб она — такая! — и в моей комнате! Она раньше не говорила даже со мной, не замечала. Оказалось — замечала! Замечала!.. Наутро она ушла, а я вот это все нарисовал. Быстро нарисовал, часа за три! Будто пьяный был. Вы как художник меня понимаете? Я хотел, чтоб красота была вокруг, чтоб цвело! Все расцвело той ночью! В ноябре! Я хотел, чтоб она пришла и удивилась. Ведь красиво?
— Очень красиво, — в очередной раз подтвердил Самоваров. — А ей понравилось?
— Она тут и не была больше. Конечно… Естественно!.. В общем… Вы как художник меня понимаете? Я переживал сильно, даже от этой комнаты отказался. Так было жалко и грустно! Другой квартиры у театра тогда не было. Я мыкался-мыкался, даже с женой было сошелся, а она так театра и не полюбила. Ну и не надо, ушел опять. Вернее, она прогнала. Играю теперь на сцене. А комнаты этой видеть спокойно до сих пор не могу. Вы как художник…
— Понимаю, понимаю! — заторопился Самоваров. — Это очень печально.
— Какое печально! Это все только цветочки были. А теперь что творится! Мумозин со свету сживает, Генка с Глебкой с кулачищами караулят, режиссер московский навонял да уехал… А бабы наши!
Самоваров вспомнил утрешний пролет Юрочки в кулисы и посочувствовал:
— Тяжело! За что же вас так?
— Да не меня! — насупился Юрочка. — Я-то тут причем? Ее донимают. Ладно, вы как художник… Вам можно, скажу, про кого это я. Да вы, поди, и сами слыхали или в газете «Подъем» читали — не про кулаки Генкины, конечно, а про нее, про талантливую игру. Актриса наша, Пермякова Таня… Замечательная актриса! Режиссер московский, Горилчанский — тоже, правда, оказалось, что козел — говорил: и в Москве таких нет… А у нас заедают ее. И заедят! Она особенная. Такая что угодно может сделать. Даже с собой! Она играла Катерину (в «Грозе», может, помните? в школе учились?), а когда топилась, Ефим Исаевич наш, Шехтман, сказал: «Таня и сама, если что, в речку прыгнет»… Инфаркт его тут и хватил.
Такой поворот событий сильно удивил Самоварова. Ему захотелось-таки посмотреть на особенную Таню Если до утра из города Ушуйска не выбраться, стоит увидеть диковину, каких и в самой Москве нет.
Глава 3
Самоваров не любил театра. Не то чтобы принципиально отвергал, просто не считал нужным беспокоиться и туда ходить. Зато многие женщины, которые Самоварову попадались, театр любили и желали, чтоб он их туда водил. Он и водил. Женщин. Не более того. Он был не настолько туп, чтоб заснуть по ходу занимательной пьесы, но считал, что актеры на сцене слишком стучат ногами и мебелью, слишком громко кричат, и всегда их голоса, хрипотца, позы и ухватки похожи на голоса и ухватки других актеров, виденных и десять, и двадцать лет назад. Еще Самоварову в театре не нравились гардеробы: после спектакля там слишком густо и нервно толпились зрители. Две женщины Самоварова (в разное время, конечно) потеряли взятые напрокат бинокли. Самоваров возвращался искать, ползал под креслами, один нашел, за другой пришлось заплатить. Не нравился и театральный буфет. Сочетание спиртного со сладким казалось ему вульгарным, нелепым, и он всегда с нутряной тоской и отвращением (он был ранен, много оперирован и потому осторожен в еде) смотрел, как женщины запивают приторные сыпучие безе шампанским. Места в зале Самоварову попадались тоже неудачные. Впереди всегда садился зритель нечеловечески большого роста и закрывал крупной головой как раз то место сцены, где актеры были выучены торчать весь спектакль. Сбоку обычно пристраивался кто-нибудь с приступами кашля и подолгу кашлял, заглушая даже истошные актерские крики и со скрипом сотрясая весь ряд сбитых вместе кресел. Сзади еще один несчастный методически чихал в затылок и шею. Женщины Самоварова со всеми тремя вступали в перепалки, и становилось совсем неуютно.
В Ушуйском театре никто не требовал от Самоварова ни биноклей, ни безе с шампанским. Правда, пришлось все-таки осмотреть резьбу Уксусова. На площадке парадной купеческой лестницы лежала большущая коряга, ошкуренная и покрытая мебельным лаком — Дух Вечности, как уверял Юрочка. Чтобы доказать это, он подлез под корягу, что-то там сделал, и в нескольких извивах дерева вспыхнули крупные новогодние лампочки, зеленые и розовые. Немедленно прибежала билетерша и велела глаза Духа Вечности отключить, не то набегут зрители и лампочки отвинтят. Юрочки подчинился, вырвал у Самоварова обещание поделиться творческими секретами по деревянной части и с этим отправился гримироваться.
Театр заполнялся зрителями. Все люстры сияли. Ярко зеленели диван-кровати. В центре фойе появилось фанерное сооружение на ножках, похожее на пляжную раздевалку. Оно было облеплено снимками сцен из спектаклей. Чаще всего мелькала борода Мумозина в разных ролях. Сам Владимир Константинович, живьем, тоже мелькнул — уже не в бежевом, а в светло-сером. Он обожал мягкие тона.
Самоваров поскучал в фойе и сунулся в дверь с надписью «Служебный вход». Он очутился в одном из бесконечных закулисных коридоров — или все малознакомое кажется бесконечным? Тут почти нос к носу он и столкнулся с ней — с необыкновенной Таней. Таня была в длинном голубом платье, и Самоваров не сразу узнал ее. Белое её лицо с размазанными синей краской до висков глазами казалось неприятным и очень красивым. В унылой пустоте коридора, неприятно-казенног, похожего на больничный, бесцельно из конца в конец бродила Таня тяжелой, несколько вперед падающей походкой. Самоваров все не мог понять, что это за походка — знакомое что-то, что-то напоминает! «Ну, кто так ходит? — гадал он. — Раненые перед перевязкой? Свидетели по делу, которых обещали убрать?» Она проходила мимо, в ее больших, уставленных вперед и в себя зрачках отражались круглые плафоны. «Суперзвезда! — усмехнулся Самоваров, бесцеремонно разглядывая Таню. — До чего нелепо ходит! Вон и подол платья косо висит». Он сделал шаг, и тут она наконец его заметила и улыбнулась внезапной сладкой улыбкой. Смущенный Самоваров учтиво задвигал шеей, будто здоровался. Таня, продолжая улыбаться, близко подошла к нему — так близко, что в каждом ее широком зрачке он увидел отражение собственной головы в виде черного гриба. Таня взяла его под руку и подвела к приоткрытой в фойе двери: