Стас потер кулаком небольшой мужественный лоб, круто развернулся и двинулся по коридору в обратном направлении. Он отпер ключом дверь своего кабинета и усадил Самоварова на почетный бордовый стул. На этом стуле сиживали обычно самые нервные подопечные Стаса — стул под ними слегка кренился то в одну, то в другую сторону и внушал ощущение непрочности их положения. Опасливые свидетели и рефлектирующие подозреваемые цеплялись за исцарапанный Стасов стол, как за островок надежности, и облегченно кололись.
— Чаю не дам, — сразу заявил Стас. — Времени нет.
Самоваров помнил Стасовы желтые, на ниточках, пакетики с отвратительной трухой внутри, дававшие при погружении в кипяток гадкий бурый цвет и запах рыбьей чешуи. Поэтому он даже порадовался, что не придется огорчать друга отказом. Впрочем, не до чаев было теперь — свалить бы на Стаса тягостное ушуйское хозяйство. А Стас явно заинтересовался:
— Нет, ты скажи, как это ты на Кучумова вышел?
— Очень просто, — начал Самоваров. — Дело в том, что венецианский мавр Отелло должен был сидеть на двенадцати резных стульях хорошего стиля…
Когда Стас из Ушуйска вернулся, снег уже растаял. Весной такое бывает — в неделю белое станет черным, и покажется, что прошла вечность. Именно такая вечность прошла, когда Самоваров снова встретился со Стасом, и встреча была наконец-то с чаем — с самоваровским, не с трухой. В большом фарфоровом чайнике разбухали, раскручивались, как побеги весной, смуглые чайные листочки. На хорошем столике-бобике сияли пообтертой еще в позапрошлом веке позолотой чашки. Стас с Самоваровым занимали полу-антикварный диван. В мастерской у Самоварова сладко и благородно пахло деревом, лаком, еще чем-то пленительным и таинственным.
— Тихо у тебя, — изрек наконец Стас. Это было его главное впечатление от музейной идиллии. — Бегаешь, как собака, в разных антисанитарных местах, орешь, в дерьме копаешься, а некоторые завели себе такой вот уютик. И мебель у них из дворца.
— Мебель не моя, мебель на реставрации, — стал отпираться Самоваров.
— Ты ее сто тринадцатый год реставрируешь. Этот диван я уже лет восемь давлю.
— Он не представляет художественной ценности. Его пионеры с помойки принесли и музею подарили к какой-то годовщине Октября. Еще до меня. Неважный диван — ни гармонии пропорций, ни чистоты линий. Ширпотреб эпохи позднего модерна. Да ты к дивану не цепляйся, лучше расскажи, как съездил.
Стас вздохнул и отхлебнул чаю.
— Съездил, как и думал, так себе. Тухлятина. Приезжие какие-то Кучумова прихлопнули и отбыли в сторону Томска. Главное, не видел их никто. Бирюк этот дворец себе на отшибе выстроил — ни соседей, ни прохожих. Жены дома не было. Охранника вместе с ним пристрелили. И водителя. В общем, все умерли. Никто ничего не видел, а те трое киллеров — трое их было, хоть «Жигули» бросили, хоть чем-то нам заняться дали! — пересели на другую машину, и — адью! Вкусный у тебя чай! А чего он такой красный?
— Хороших кровей. А с актрисой как?
Стас ухмыльнулся:
— С актрисой как по-писаному. Местные лапти только рты поразевали. Раскрыто дело! Ты все верно вычислил. Прищучил я ту чернявую актрисочку, что соседу алиби делала — как миленькая призналась, что врала. Якобы с испугу перепутала. И не смотрел телевизор ее сосед, и не пел в ванной, а наоборот, явился домой во втором часу, сам с собой кричал что-то и хохотал. Может, роль учил, может, и нет… Самое смешное, что и свидетели нашлись потом, которые видели парня в кожаной куртке, в ночь-полночь выходившего из нужного подъезда. В доме напротив мамашка всю ночь в окно выглядывала: сын-восьмиклассник на дискотеке оттягивался, а она ждала-тряслась. Всякую мужскую фигуру, естественно, фиксировала, и видела, как наш герой вышел из подъезда. Еще на крылечке постоял малость, под лампочкой. Она хорошо его разглядела. И второго артиста видела, в длиннополом пальто, который потом себе вены резал. Тот зашел и сразу почти вышел. Только это много позже было.
— Глеба взяли?
— А некого было брать. Уже некого. Наш алкаш к тому времени уже Богу душу отдать успел — попал под поезд. Под московский! Утром. Он ведь пил — не просыхал, причем в последнее время повадился в вокзальный буфет. Раньше-то, говорят, он в кучумовском клубе набирался, а тут на вокзале терся! Наш психолог говорит, что это его к актрисе тянуло покойной. Что он ее провожать ходил, как будто она живая — ведь он ей уехать не дал и хотел вроде все вспять повернуть, будто он ее не душил. Какая-то такая дребедень. Я психологам не очень верю. Сочинялки это. Скорее, его из клуба турнули — непотребен слишком стал или не при деньгах. Кучум вон сам в ящик сыграл, кому же артист-алкаш был в клубе этом нужен? Вот и болтался артист по вокзалу. Пьяный, как зюзя, попал под поезд — не услышал, не увидел.
«Какой конец! — подумал Самоваров. — Ничто даром не проходит. Может, лучше бы все-таки в камеру? Геннашу с Альбиной жалко. Кучумова жалко. Таню жалко. Гора трупов. Как у Шекспира».
— Все, закрыто дело, утерли нос деревне, — продолжал Стас. — Всего-то было на пару дней работы — по окрестным домам прошлись, актриску чернявую к стенке приперли. Стервозная особа… Не пойму я баб!
— Почему это? — поинтересовался Самоваров.
— Ты мужа ее видел?
— Видел.
— Ну и как? Ведь Бред Питт (или как его там?) — отдыхает! Морда — просто из рекламы. И, по данным очевидцев, замечательно с бабами ловок. Секс-машина! Так на кой же ляд ей нужен был этот алкаш синемордый?
— Любовь зла, — философски заметил Самоваров.
— Неужели? Это радует. Тогда и у нас с тобой появляются шансы. Забьем Бред-Питту баки! Ты, я слышал, уже и женился, пострел?
И Самоваров в сто первый раз изложил старому другу историю появлении Насти в его жизни. Это была тяжкая обязанность последнего времени. Рассказывал он всегда кратко, но правду, хотя самому казалось, что он врет, что такого в жизни не бывает — и с ним тоже не было. Что же тогда такое — эти три месяца сумасшедшей весны, и суп-рассольник на двоих, и ежедневный веселый голос в трубке?..
— … Господин Шереметев, хотя господ у них уже отменили, Мумозин-то съехал… В общем, Эдик сказал, что не встанет с колен, пока я не скажу «да», — самодовольно сообщил веселый Настин голос.
— И ты сказала «да»? Или он до сих пор на коленках где-то мается? — спросил Самоваров.
— Я ответила неопределенно. Я ведь должна с тобой посоветоваться. Эдик согласился, что должна. Кстати, тебе прегорячий привет от Уксусова — помнишь такого, в малиновом пиджаке? И от Кульковского, разумеется, привет. Ты знаешь, они с Леной ждут ребенка. Правда, чудесно? Ты рад?
— Да. Я горжусь Кульковским. Лучше скажи, ты хочешь ехать?
Настя вздохнула с телефонным треском — конечно, это она в задумчивости провод крутит. Провод надо менять…
— Я не знаю, — наконец неуверенно сказала она. — Я бы хотела… было бы хорошо нам съездить в Ушуйск, но не теперь, а когда мы будем старенькие и будем любить вспоминать, как все было. Мы приедем и станем смотреть: вот эти места такие же, как тогда, а здесь все переменилось. Театр, конечно, останется, ведь это памятник архитектуры… Не сейчас! Я ведь эту марлю красила и клеила, как проклятая, целыми днями, она до сих пор у меня перед глазами стоит! И мои синие и фиолетовые, несмываемо фиолетовые пальцы! А они через две недели все-все спалили! Пожар еще в апреле был!
— Так все и закончилось в апреле: и поезд московский, что Глеба переехал, и пожар… Мосты сожжены. Марля тоже сожжена. Настя, это судьба! Не надо никуда ехать!
— Хорошо, — кротко согласилась Настя. — Это будет справедливо. Хорошо то, что хорошо кончается. Или вообще кончается. Не еду! Тем более сегодня нам нужно в Ботанический сад.
— Зачем?
— Ты что, не слышал?
— Нет, — забеспокоился Самоваров. — Что там-то произошло? Пальму в кадке украли? Нашли труп в зарослях рододендрона?
— Не слышал и говоришь всякие гадости. Подумай!
— Не могу. Не умею. Ну, что же все-таки случилось?
— Зацвела сирень.