— Это во-о-он там, вниз и налево, — указала она в сторону туалетов. — И не надо так смущаться. Я вас понимаю…
«Как художника! — закончил про себя раздосадованный Самоваров. — Приняла меня за идиота в поисках сортира! Ну что ж, красавица, попробуй, сведи и меня с ума!» И он отправился смотреть спектакль
За неимением более высоких особ его усадили в директорскую ложу. Ни одного из вечных театральных спутников рядом не было. Даже в зале кашляли очень немногие. Самоваров благодушно признал, что Таня играет хорошо. И платье на ней сидит криво, и походка странная, и голос уже надтреснутый, но держится много лучше других. «Я ничего не понимаю в гениальности, — решил Самоваров, — но это очень неплохо, и в сравнении с…»
В эту минуту на сцену выбежал Глеб Карнаухов. Он играл Таниного подлеца-любовника и взялся выпрашивать деньги, потому что проигрался. Самоваров нисколько не сомневался, что Глеб проигрался и что он действительно несчастен. И что где-то за мятыми бязевыми кулисами его настоящая жизнь, в которой он весь, душой и потрохами, но откуда его вышибли. Он набрасывался на Таню с наглостью уличного грабителя и тоскливо озирался на убогие декорации — мол, где он? Почему в этом курятнике? Стены комнаты — вяло натянутые холсты, размалеванные грубой кистью Кульковского, тряслись и вибрировали от его отчаянного голоса. И никак не мог Самоваров понять, как это небольшие Глебовы глаза так блестят, что он и в директорской ложе этот блеск видит. «В гениальности я не разбираюсь, — размышлял Самоваров, — но тогда это что такое?.. Любопытно, выманит он у Тани деньги или нет?»
— Извините, — услышал Самоваров над ухом деликатный шепот. Престарелая билетерша склонилась над ним. — Извините, но Владимир Константинович просят вас пройти…
Владимир Константинович, несмотря на утреннюю трепку, горделиво восседал в своем кабинете на диван-кровати, высоко закинув ногу за ногу, так что из-под штанины виднелась не только полоса элегантного носка, но и часть бледной худой голени.
— Я имею честь и глубочайшее удовольствие, — начал он и долго представлял Самоварова своей жене, той самой даме в фиолетовом, что утром набросилась на Карнаухова и получила за это от белокурой Альбины. У дамы действительно оказались фиолетовые волосы.
Владимир Константинович считал себя хранителем классических традиций и поэтому любил церемонии, заставлял сотрудников называть друг друга господами и госпожами, употреблял в деловой переписке обороты вроде «почтительно припадаю», а над мусорными корзинами прикрепил таблички «Соблаговолите не сорить» (мало кто соблаговолял). Лицо фиолетовой жены осветилось восторгом, когда Мумозин снова завел речь о психологизме. Самоваров послушал немного мумозинских речей и встал. Тогда Владимир Константинович встрепенулся, потер ухо и заявил:
— Кульковский отпадает! Слышали вы про его постыдную болезнь?
— Нет, — удивленно промямлил Самоваров, — только про радикулит. Ему не хуже? Откуда он отпадает? Что вообще случилось?
— Не знаю, — закинул бороду Мумозин, — но причина его болезни… Это недопустимо в театре, который придерживается высоких моральных требований…
И он опять замер, как петух, поджавший ногу посреди двора. Самоваров обиделся за Вовку:
— Не вижу ничего аморального в том, что человек поскользнулся в бане, и его скрутило радикулитом. А какие болезни, по-вашему, моральны? Коклюш? Заусенцы?
— В какой бане? Разве поскользнулся? — удивился Мумозин. — Слышите, Ирина Прохоровна? А госпожа Андреева что нам наговорила? Вот люди! И это русский психологический театр!
Супруги обменялись кислыми взглядами, и Мумозин продолжил:
— Как бы там ни было, Кульковский отпадает. А дело сугубой важности!
Самоваров насторожился.
— Сугубой, сугубой! Речь пойдет о детях. Мы с супругой, осмелюсь сказать, не жалуем подрастающее поколение. Духовность его слаба! Оно сорит бумагой, дерется в буфете, хнычет во время кульминации, бегает туда-сюда в туалет, не приемлет психологизма… Но что делать! Жестокая необходимость толкает нас… прибегнуть к вашей помощи…
Взгляд Мумозина вновь остекленел. Самоварову почему-то вдруг показалось, что ему предлагают сделать Ирине Прохоровне ребенка, приемлющего психологизм. Он в испуге оглянулся. В самом деле, Ирина Прохоровна придирчиво его рассматривала.
Мумозин в это время потирал лоб. Самоваров как-то видел по телевизору одного известного режиссера, и тот тер лоб точно так же. Другой известный режиссер тер кончик носа, третий щипал мочку уха, четвертый потирал затылок, а пятый забирал бороду в кулак и дергал, будто хотел вырвать с корнем, как репу. Мумозин овладел в совершенстве всеми этими режиссерскими штучками и умело томил ими собеседников.
— На носу весенние каникулы, — ни с того ни с сего заявил Владимир Константинович и попытался вырвать бороду. — Касса пуста, а нужен спектакль. Глубокий, тонкий, целомудренный… Где-то порядка тридцати утренников, а потом и на выезды с Богом… Городские власти очень просят… Через две недели премьера — вы не могли бы? Пьесу нашли, «Принцессу на горошине» Кукельмана. По Андерсену. Шехтман после инфаркта реабилитировался, изъявил любезное согласие поставить. А роли как разошлись! Принцесса — Андреева, Принц — Карнаухов…
— Глеб? — Самоваров вспомнил, как Глеб сверкал глазами в роли подлеца (интересно, чем там, в спектакле, дело кончилось?)
— Зачем Глеб? — не понял Мумозин. — Геннадий, конечно.
Самоваров наивно засомневался:
— Геннадию же лет пятьдесят. Какой он Принц? Он лысый совсем.
Мумозин расхохотался и ущипнул мочку уха.
— Сразу видно, что человек вы нетеатральный! Специфики не чувствуете! Да Геннадий так накладочку пристроит, что не узнаете! И потом, почему Принцу не может быть пятьдесят лет? В тексте возраст не указан, только сказано: «юный», а это понятие растяжимое! Геннадий столько сказок переиграл — никто лучше него юность не сыграет.
— А я причем? Чем могу ему помочь?
— Так ведь Кульковский отпадает! Нет ли у вас в Нетске художника на примете? В нашем городе сценографа не найти. Не Уксусова же звать! И к тому же… Заплатить много не сможем, все силы отданы «Отелло». Одного бархата сто семьдесят восемь метров пришлось закупить. Страусовые перья. С подлинных страусов, без дураков! Мы стоим за истинный, психологический реализм, чтоб поменьше приблизительности! Ваш мебельный гарнитур, например — тоже без дураков. А детишкам ничего этого не надо, не стоит бисер… сору одного от них сколько!.. Не стóит! Костюмы из подбора возьмем… Да, нелегко… Так нет ли у вас на примете какого-нибудь молодого дарования — чтоб недорого взяло?
Самоваров хотел сказать с утра зревшее: «А пошел ты!..» и идти досматривать спектакль, но вдруг понял, что знает одно молодое дарование. И не прочь дарование это повидать — не в смысле поболтать-пообщаться, а именно на него посмотреть. Потому что Настя Порублева очень красивая девушка. Без повода, просто так, пойти на нее посмотреть Самоваров не мог, если не хотел произвести впечатление стареющего дурака с маниями. Нет, влюблен он не был, даже думать забыл об этой Насте, но тут светловолосое видение так отчетливо и недостижимо пронеслось между его внутренним взором и вопросительно вскинутой бородой Мумозина, что сам собою самоваровский рот открылся и произнес:
— Я знаком — случайно! — с одной девушкой, студенткой, она, кажется, оформляет спектакли в какой-то студии…
— О! О! То что нужно! — вскочил Мумозин и прогнал своим вскриком непрошеное мимолетное видение. — Студентке и половину заплатить можно! Пусть еще гордится, что выпало счастье прикоснуться к настоящему, профессиональному искусству психологического направления!
Как же, счастье! Самоваров уже пожалел, что сболтнул лишнее. Мумозина было теперь не унять. Он нетерпеливо подпрыгивал, а Ирина Прохоровна тащила, наступая на шнур, телефон с мумозинского стола. В телефоне что-то громко перекатывалось и брякало.