— Какая мерзкая ванна! Я в ней никогда не мылся, не мог. Желтая, пятнистая, шершавая. Бог знает, что в ней делали. Может, трупы расчленяли?.. Я ведь раньше тут жил. Недавно в восьмую квартиру перешел — Шереметев устроил.
Ум Самоварова настолько был ясен, что он догадался: ага, ты тот самый, по мнению Лены, пельмень, которого сселили за нудность! А Лео водил по ванне растопыренными пальцами и продолжал:
— Тут жаба живет. Никто мне не верит. Говорят, не бывает жаб в водопроводе. Но я каждое утро ее видел: сидит громадная, вся в пупырях, дышит брюхом и на меня глядит. Глазища у жаб очень противные, а у этой и вовсе кошмар — громадные, навыкате, и все по ним пленочка какая-то ползает. Я приду умываться, а она тут уже сидит. Я пошевелиться не мог, все ждал, что она прыгнет на меня и укусит. Стою, бывало, собираюсь с мыслями. Она все-таки не слишком большая, ну, что она мне сделает?.. Сниму ботинок, швырну, а она вот сюда — шмыг! — Лео засунул палец в сливную дырку. — Ни разу я в нее не попал. Ботинком! Вы мне верите?
«У этого никак белая горячка», — с тоской подумал Самоваров. Его тошнило от кучумовки. Вслух он сказал:
— Верю. Охотно верю. В такой загаженной ванне любая нечисть завестись может.
— А! Все-таки не верите! — заныл Лео и стал хватать за рукав Самоварова, собравшегося выйти из ванной. — А? Самое-то интересное? Однажды иду сюда, еще в коридоре ботинок снял и думаю: «Ну, уже сегодня я тебя внезапно оглоушу и точно попаду». И что же я вижу в ванне? Кого, вернее?
Самоваров оторвал костлявые пальцы Лео от своего пиджака и рявкнул:
— Тараканов!
— Вот и нет! А вот и нет! Кого, а? Прекрасную! Обнаженную! Женщину! Лежит она в ванне вся розовая, со всякими своими штучками, руки протягивает и говорит: «Хочу любить тебя, Кыштымов!»
Самоваров из коридора уже поинтересовался:
— Ну, и что дальше?
— А ничего! — злорадно провыл Лео и свесил голову в ванну.
«До чего в ушах гудит, — поморщился Самоваров. — Из мухоморов эту дрянь кучумовскую варят, что ли? Стал бы я гениально на сцене играть, чтоб бежать опиться такой отравой! Или Глебу Карнаухову Кучумов-король что-то другое в своем ресторане наливает? Господи, Юрочка до сих пор сидит у меня на раскладушке и плачет… Что творится у нас в Пальмáсе! Как бы мне завтра в восемь проснуться?»
Глава 6
Ни в какие восемь он, конечно, не проснулся. Не проснулся и в десять. А вот в два часа дня он уже сидел — не в скором поезде, не на вокзале даже, а в полудомике у Кульковского. Опохмелился он уже, выпил и огуречного, и капустного рассола, говяжьего бульону поел, а все было не по себе. Особенно почему-то воспоминания о Мумозине накатывали приступами дурноты. Самоваров страдал, а вот вчерашние его сотрапезники с утра уже исправно служили делу психологического театра.
— Твоя беда в том, что ты мало пьешь, — вещал Кульковский со своего белоснежного кружевного ложа. — А наши ребята привычные. Хорошие парни!
— Куда уж лучше, — усмехнулась Лена. — Самая дрань в театре.
— Но у Кыштымова Щукинское училище, — уважительно заметил Вовка.
— Хоть расщукинское. Пельмень пельменем. И ролей ему не дают. Все играет каких-то двоюродных, после Глебки и даже Андреева, — стояла на своем Лена.
— А правда, что этот Глеб до того пьет, что спектакли срывает и в ресторан бежит? Даже про царя какого-то постановку из-за него закрыли? — вспомнил Самоваров вчерашнюю болтовню в буфете.
— Кто это вам нарассказал? — возмутилась Лена.
— Какая-то Мариночка.
— У, подколодная! Не слушайте ее. Это она со зла. Сняли «Царя Федора» из-за Мумозина ее разлюбезного. Да вы рассольчику, Коля, попейте!
Коля хлебнул, проглотил с усилием и сказал:
— Как помянете Мумозина, так тошнота подкатывает. Он сам этого «Царя» прикрыл?
Кульковский заерзал в кружевах:
— Еще бы не сам! Он, как к нам приехал, сразу «Федора» стал репетировать. Говорил, мол, это мечта всей моей жизни. Сам же царя и изображает. Ставит пьесу, а мне говорит: «Вы, господин Кульковский (все у него господа), дайте мне подлинную Древнюю Русь. Истиной чтобы дышала». Я, разумеется, из книжек костюмов понасрисовывал, ему несу, а он нос чешет и говорит: «Очень мало меха». Я меху поддал, а он свое: «Вы шубы, шубы рисуйте! И шапки дайте покрупнее, повыразительнее». Я говорю: «Жарко актерам будет в мехах. Тепло у нас от котельной маслозавода идет, духота. Сварятся живьем!» А он: «Ради сценической правды актер может и должен вспотеть». Я уж не бояр, а эскимосов каких-то намалевал. Он в восторге! И побежал по инстанциям. Это у него талант. Заходит к какому-нибудь начальнику гоголем и давай про психологический реализм наяривать. На профанов производит впечатление. Ну, он кое-каких спонсоров наскреб, к мэру пробрался, заставил его нашу звероферму изнасиловать. Меха выделили, нашили гору шуб и шапок. А «Федора Иоанновича» через полтора месяца сняли!
— Через месяц, — поправила Лена.
— Может быть. Недолго музыка играла. Мы «Царем» в сентябре сезон открывали. В пьесе-то сто ролей, а труппа у нас маленькая. Всех на сцену выгнали, даже монтировщиков. Монтировщики еще кое-как держатся, а актеры, что ни месяц, меняются, уезжают — текучка страшная! Роли в стихах не успевают заучить, как уж увольняться надо. Стали, конечно, текст резать, сцены выбрасывать. Из боярской Думы вообще один Юрочка Уксусов остался.
— Боярин в малиновом пиджаке? — не поверил Самоваров.
— Ну нет, тут даже ему шубку сшили. Плохонькую, правда, сатиновую с цигейковым воротником. А текст до того дорезали, что непонятно стало, в чем там дело. Так «Царя» через месяц и закрыли. Мумозин его с репертуара снял, и — дело-то к зиме — стал шубы списывать: себе енотовую, жене песцовую, дочке, что в Нетске на юристку учится, лисью, племяннице — хонориковую полудошку. Всю родню одел. И шапки в ход пошли.
— Да-да-да! — Самоварова снова осенило тошнотворным воспоминанием. — Видел я вчера в театре Мумозина в какой-то очень странной шапке. Я думал, мне померещилось.
— Точно, она, царская шапка, — подтвердил Вовка. — И шубы у Мумозиных обоих царские, до пят. Пуговки под зернь, петли из адъютантского шнура. Психологический театр.
Лена сидела у окошка и сметывала что-то огромное и серое. Она старалась брать работу на дом, чтобы обихаживать беспомощного Вовку. Она очень напоминала тропининскую кружевницу — и шитьем своим, и румяным круглым лицом — хоть сейчас на конфетную коробку. Счастливец Вовка! Сунула она нитку в зубы, чтоб перекусить, да так и замерла, застигнутая внезапной мыслью. Когда эта мысль перемололась и улеглась у нее в голове, она твердо заявила Самоварову:
— Зря вы, Коля, уезжать собрались. Деньги ваши верные.