Я вскользь прислушиваюсь к звонким певучим фразам, не вникая в их смысл, и вдруг что-то знакомое, безмерно-родное врывается в мое сердце:
Господи Боже, да ведь это Есенин! Это те его стихи о сучке и семи отнятых у нее рыжих щенках…
Я выглядываю в окно. Зацелованная солнцем крохотная итальяночка, широко раскрыв глаза-черешни, стоит на ящике под цветущим апельсиновым деревом и рассказывает о заснеженной тропинке, по которой под бледной луной бежит и плачет замерзающими слезами мухрастая русская сучка… Разноплеменные зрители — сербские, венгерские, итальянские, польские ребятишки слушают молча и сосредоточенно, и их маленькие сердца полны жалости и любви.
Ошибки быть не может. Слово в слово!
— Лоллюшка, — кричу я сыну, — спроси у нее, где она выучила эти стихи?
— Зачем спрашивать? — пожимает плечами мой сын. — Это я ее выучил. Правда, ведь прекрасная поэза? (у него теперь всегда влезают в русскую речь итальянские слова).
— А ты откуда взял?
— Да у тебя же, из твоей книги…
Я хлопаю себя по лбу. Верно ведь. Это напечатано там, в бережном и любовном переводе обитальянившейся латышки, венецианской студентки Ирины Долар.
Верно! Я вынимаю из коробки от кэр-пакета последний оставшийся у меня авторский экземпляр: «La panorama della letteratura russa contemporanea» и долго смотрю на портрет Есенина.
— Сергей Александрович, — говорю я, — вы совершаете теперь вместе с толпою нищих ди-пи новое турнэ по заплеванному и загаженному земному шару… И в этом турнэ много больше блеска и триумфа, чем в том, что вы сделали с Айседорой Дункан. Ручаюсь вам в этом!
27. Девять помидоров
Кто-же их, докторов, разберет? Медицина — дело темное. В прежнее время чахоточных даже посылали в Италию лечиться, а у меня под ее нежными небесами застарелый плеврит проявился. Очень почтенного возраста, как доктора уверяют, лет двадцати-тридцати, значит еще соловецкий, там благоприобретенный. Но там он сидел смирно, а здесь взбунтовался и свалил, меня на лазаретную койку.
Эта койка стоит около окна, а окно выходит в густую апельсиновую рощу. Но перед ним небольшой просвет в зеленой гуще и площадка в 3–4 кв. метра блестит золотом солнца. На ней растут тщательно окученные и подвязанные девять кустов помидоров. Десятого куста всадить уже некуда — мала посевная площадь.
Посадил эту овощь мой сосед по койке Андрей Иванович, колхозник из-под Пятигорска.
— Чего земля пустовать будет?
— Да ведь вы урожая, пожалуй, не дождетесь, Андрей Иванович, — говорю я, — болезни наши не тяжелые… Скоро выпишемся.
— Ну, что-ж. Я не соберу, так кому другому свой огород, — это он с усмешечкой говорит, — препоручу. Он соберет, а земле зачем же зря гулять?
Не нити, а, должно быть, какие-то крепкие троссы связывают с землей русского крестьянина Андрея Ивановича… даже вот с этой, не своей, а итальянской, и даже не с землей, а с каким-то вулканическим мусором.
— Выходит, вы здесь культуртрегер!
— Это что такое означает?
— А вот агрокультуру на пустошь приносите…
Андрей Иванович посмеивается.
— Мы все такие. Все семейство. Дед мой мальчишкой еще со слепцами на Кавказ пришел, поводырем, из Тульской губернии. Тогда на Кавказе земли пустой много было. Степь. И ему дали. Разом справно зажил.
— А потом?
— Ну, как обыкновенно. По столыпинскому закону еще прикупили и на хутор вышли. А потом и раскулачили нас. Обыкновенно…
Да. История обыкновенная в колхозных буднях. И в дальнейшем ничего особенного, из ряда вон выходящего, в ней нет. Например, когда началась война, Андрей Иванович исчез из колхоза и год с месяцем, пока не пришли немцы, просидел в подполье, вырытом им за печкой. Ничего выдающегося в этом образе жизни нет. Я знаю с десяток таких подпольщиков.
_И как интересно получилось, — рассказывает Андрей Иванович, — очень даже удобно. От печки тепло идет по земле и сырости нет, а сверху на день жена будыльями подсолнечными заваливала. Ночью же для здоровья на улицу выходил. В женском наряде, конечно. Береженого, Бог бережет.
Не было ничего необыкновенного и потом, когда Андрей Иванович с сынишкой Колей запрягли Гнедка в свою тачанку и отправились с отходящими немцами, вместе с тысячами других таких же Андреев Ивановичей.
Жена осталась караулить уцелевшее добро, а они до Триеста доехали.
В дороге тоже все шло вполне обыкновенно. И в окружение попадали, и прорывались вслед за немецкими танками, настегивая что было мочи своего Гнедка, и сами отстреливались от партизан из выданных немцами русских винтовок.
— Как все. Что же тут такого, — пожимает плечами Андрей Иванович.
Капитуляция их застала уже в Италии. Опять ничего особенного — работали оба у какого-то контадина, а работа привычная и контадин попался дружественный, сознательный, а когда полегчало для русских людей — ушли в лагерь.
— Обратно все обыкновенное, — говорит Андрей Иванович.
Болезни у нас не тяжелые, и когда врач разрешает выходить из лазарета, мы вместе идем в город. Тогда я смотрю на колхозника Андрея Ивановича и несколько удивляюсь.
Он тщательно выбрит. На нем галстучек и пиджак, не какая-нибудь ировская дрянь, а умело купленный по случаю, ладный и добротный. Трудно поверить, что еще недавно он был задрипанным, залатанным колхозником. Теперь он более смахивает на добропорядочного немецкого бауэра в воскресный день и, во всяком случае, выглядит более европейцем, чем расхристанные, грязные и оборванные итальянские контадины, привозящие на базар салат и апельсины.
На базаре у Андрея Ивановича дел много. В лагере он окончил курсы изготовления портфелей, дамских сумочек, бумажников и теперь работает «от себя».
— Продавать, конечно, процентов на сорок дешевле магазина приходится, а все-же тысячу лир в день выработать можно безо всякой стахановщины… Поко-поко, по малости.
По итальянски он говорит теперь бегло, лишь с некоторыми собственными поправками к итальянской грамматике: спрягать глаголы он находит лишним, а ставит их всегда в неопределенном наклонении. Но его понимают и он всех понимает. Что еще нужно?
Коля, его сын, тот говорит уже правильно и не только по-итальянски, но и английскому подучился, собираясь третий год в США. Он теперь квалифицированный столяр, имеет диплом и служит в мастерской ИРО.
— Ремесло всегда при себе будет, — рассуждает Андрей Иванович, — хоть и вернемся в Россию, а портфели и там пойдут… тоже и сумочки.
— А вернемся, Андрей Иванович?
— Обязательно. Война будет? Непременно. Без нее не обойдется. Все к тому идет. А тогда и за нас возьмутся.
— Думаете, опять армия Власова образуется?
— Власова или другого кого… генерал найдется. А если не здесь, так «оттуда» выдвижение будет. Само дело выдвинет. Не иначе.
Вернувшись с базара, мы обедаем. Кормят в лазарете хорошо, и дежурный санитар выносит на свалку полный бак объедков. Андрей Иванович провожает его с досадой.
— С этих бы помоев какого кабана выкормить возможно. Да не одного. Эх! Свининка-то здесь семьсот лир за кило…
Он не любит, чтобы что-либо зря пропадало. У него все идет в дело. Даже наши пустые, никчемные ди-пийские лагерные годы у него не пропали даром. Что-же, освоено два ремесла. Выбраны они умно: Коле — ходкое столярное. Нигде с ним не пропадешь. Себе — тихое, стариковское. Тоже кусок хлеба обеспечен. Пожалуй, и с маслом. Заодно прошел и курс пчеловодства.
— Это на тот случай, если Господь приведет к своему хозяйству, пчелки — золотое дело, и мед я очень уважаю.
— А где это хозяйство будет, Андрей Иванович?
— А кто-ж его знает? Надеюсь на свое вернуться, а там… да ведь везде люди живут.
— Тоскуете вы по своей родине? — спрашивает его лежащий в соседней палате старый полковник из Болгарии.