— Andiamo! Avanti, signori!
Все шестеро шагают под командой Антонио. Я тоже. Мне хочется порасспросить приехавшего из Рима Альфонсо. Но его нет. На столе лишь его дорожный мешок. Казак тоже лишь один. Это Селиверстыч из сравненной с землей и перепаханной большевиками станицы Полтавской, наш лагерный повар, застрявший, как и я, но по другим причинам. Весу в нем шесть пудов с гаком и столько же он поднимает каждой рукой, все зубное наличие в полном комплекте, росту сверх меры, но при освидетельствовании его таинственным инспектором американской комиссии он оказался колхозником и, следовательно, по мудрым утверждениям знатоков России и г-жи Кусковой, — коммунистом.
Баста! И добытый с огромным трудом ашшуренс и месяц беспрерывной толчеи по всем контрольным комиссиям пошли насмарку.
Это случилось неделю назад и, не имея возможности обрести истину в офисах великой демократии, Селиверстыч начал по испытанному способу искать ее на дне бутылок, для чего потребовалось вступить в бой с их содержимым. Эта битва идет уже седьмой день и, сопоставив размер месячной получки повара ИРО, стоимость литра вина и боевой пыл Селиверстыча, баталия, видимо, подходит к концу, с большими потерями для обеих сторон. Но…
— Есть еще порох в пороховницах, крепка еще, казачья сила!..
Селиверстыч за столом один, но бутылок перед ним не три, а пять. Четыре пустых.
Антонио устремляется к мешку Альфонсо и с милой неаполитанской непринужденностью роется в нем.
— Вот еще листы! Даже портрет чей-то!
— Кто это? — суют портрет мне. — Подпись под ним английская… Ты прочтешь? А что за проволока нарисована внизу? Почему из-за нее тянутся руки в кандалах?
Этот портрет я знаю. Все мы, русские, в Пагани знаем его. Отчаяние, надежда и мольба протянутых из-за проволоки рук мне тоже понятны, но я не успеваю объяснить их приятелям.
Огромная волосатая рука, протянутая из-за моего плеча, выхватывает у меня портрет.
— Во! Он, как есть! — гремит по таверне бас казака Селиверстыча, и итальянские горластые бутылки вторят ему жалобным дребезжанием. — Знаешь, кто это? — поворачивается казак к галстучнику, уперши в портрет палец не тоньше хорошего зеленчукского огурца. — Это наш царь! Капито! Ностро ре! Тутти России! Владимир! Капито? У вас, чертей, и имени такого нет… А эти руки чьи? Наши руки — казачьи! Во!
Для лучшего усвоения итальянцами этой истины Селиверстыч бережно кладет на стол портрет Наследника Престола и засучивает рукав.
— Моя рука! Вот эта!
Зеленчукские огурцы неожиданно превращаются в хороший арбуз кулака, который медленно проплывает мимо шести неаполитанских носов.
— Он царь, а мы — казаки! Тутти кванти!
За раскатами баса следует столь же громовой удар по столу. Пять бутылок и шесть итальянцев подпрыгивают.
— Думаешь, не стало нас, казаков, распропаганская душа твоя с тебя вон! Кончились, думаешь?
Арбуз вдруг превращается в точное подобие тех клещевых крючьев, которыми дьяволы тянут в котлы грешников на древней фреске в притворе Ночерского собора… Неприятные обязанности грешников на этот раз приходится выполнять галстучнику и перечнику. Селиверстыч встряхивает ими в воздухе, осторожно ставит их на свои места и вновь забирает обеими руками портрет, вздыхая, как орган в том же соборе.
— Душа из вас паганская вон! Он — царь! Мы — казаки! Одно слово… уна пароле — и баста! Тутти кванти.
Я и шесть неаполитанцев выходим из остерии в невероятной для них тишине. Выйдя, мы останавливаемся, и шесть пальцев поднимаются вверх:
— Lo Zar!
Пальцы опускаются на мгновение и снова взлетают к синему небу Ночеро.
— Kosacki! Tutti quanti! Basta!
31. ООН в миниатюре
— Господжа Васильев Ольга код капитана Тьене! Господжа Васильев Ольга код капитана Тьене!
Диктор лагеря Баньоли, хрипя, кашляя и отплевываясь, по два раза на каждом из трех языков надрывается в призыве госпожи Васильевой. Он орет по-итальянски, по-немецки, по-сербски, но, конечно, не по-русски, хотя в населении транзитного лагеря русские составляют зачастую большинство.
На этот раз прибыть немедленно код капитана Тьене, коменданта лагеря, приглашены одновременно три русских женщины.
Это уже сенсация, подлежащая широкому обсуждению на центральной площади кампа, где с утра до ночи толчется его праздношатающееся, томящееся от скуки, чающее узреть туманные контуры своего будущего, население.
— Почему разом трех? Отправка в Канаду? Персональная?
— Да нет. Какая там Канада! Разве вы не слыхали?
— Насчет Бразилии?
— В Бразилью зовут Инезилью, а нашу Матрешку — на картошку… Подрались они, эти три грации сегодня утром. Скандал на весь блок. Заработают суток по десять картошки Дездемоны эти!
— Из-за чего же?
— Не чего-же, а кого-же… Вон он, этот «чего», казус белли идет!
Казусом оказывается мой старый знакомец по Чине-Читта и прочим этапам скитаний — «князь» с неопределенно громкозвучными фамилиями и рукавом, залепленным столь-же неопределенными эмблемами, верноподданный краля Петра Второго. Он гордо и надменно шествуют по плацу, видимо, очень довольный сказываемым ему вниманием.
— Чем же он, собственно говоря, мог прельстить разом три сердца? — с сомнением спрашиваю я. — Если титул, так кому он теперь нужен?
— Дело не в титуле, а в подданстве. Русским ходу нет, а сербы везде приняты… Ваш приятель Барабанов тоже ведь за счет своего сербского подданства кралю себе подхватил, «новенькую», теперь катается как сыр в масле. Она — зубной врач, все дороги открыты, да и здесь работает, сорок тысяч получает, да комнату отдельную… Ловко? За «князем» эти три дуры гоняются, а он джулианку, лет пятидесяти обхаживает. Для итальянок и титул играет роль. У нее же — вилла под Триестом…
— Врет, наверное… Какая там вилла!
— Может и правда. Эти джулиане что теперь весь лагерь забили, все с деньгами. У большинства свои дома в Горице, в Удине, даже в Венеции… сады коммерческие, земли в аренду сданы. Сами рассказывают.
— Чего же они тогда в нашу помойку лезут?
— Эх! Какие вы все «новые» идеалисты. До сих пор европеизироваться не можете. — Поучает меня уже умудренный европейским стажем собеседник. — Это у вас, если заведется тысченка долларов в кармане, вы сейчас за свой счет в Канаду! А у них и по пятьдесят тысяч есть, а сидят здесь и ловчатся на дармовщинку выехать.
— Сидеть-то в этой куче каково!
— Вам — «каково», вы у себя на Соловках к самосозерцанию приучены, а джулианцу — самая жизнь: делать нечего, макароны даром дают, треплет языком целый день — сплошное удовольствие, и умирать не надо. Это его европейский идеал.
— Чего же их ИРО принимает? Какие же они «перемещенные лица»?
— Эх вы! А еще своей политграмотой кичитесь! Вот она вам подлинная европейская демократическая политграмота. Раньше Италия знатных иностранцев обирала, теперь таких — жук наплакал, кончились. Значит, приходится с профугов через ИРО тянуть. На всех хлебных местах в ИРО итальянцы. По сто, по сто двадцать тысяч получают, а профуг на том же месте шесть-восемь тысяч получал… Даже шоферов из наших запретили брать. Бери итальянца и плати ему сорок пять тысяч на полном содержании. А наш, хоть с парижским дипломом, иди уборные за шесть тысяч чистить… Вот она, политграмота-то настоящая!
Лагерь Баньоли под Неаполем — транзит для всех итальянских лагерей. Отсюда выезжают за океан не только ди-пи — «итальянцы», но и прибывают партии из Германии, Франции и Австрии. Поэтому и время в Баньоли отмечается особо.
— Это было, когда «греков» везли, определяет какой-либо старожил хронологическую дату.
— Нет, «греки» тогда уже проехали, а чехи густо шли и джулиане начались, — возражает другой.