Выбрать главу

— Залюбовался, лысый черт, — сердито бросает та подбирая ноги под скамью. — Нашел чем?

— Русские?! — радостно кричит факино. — Так я и думал! Откуда?

На этот вопрос технически трудно ответить. Зависит от того, с какого меридиана и года придется начать.

— Сами не знаем, — откровенно сознаюсь я.

— А я иду из Триеста! Выскочил, слава Богу, и семью выволок.

Мы уже слышали о трагедии русских, окруженных титовцами в Триесте.

— На самолете или на немецком танке проскочили? — интересуюсь я ради сравнения со своим крымским опытом.

— Вот на этой самой летающей крепости! — указывает он на свою тележку, — на ней всю дорогу, то есть вещи, конечно, а я — в оглоблях.

— Так мы еще не последние в очереди, — подмаргиваю я Финику, — и позади нас стоят. Мы все-же пока на авто! — и ему: — а куда теперь ваш полет?

— Да вот, здесь на набережной, Фондаменто Нуово, казерма Манин. Принимают легко нашего брата. Валите и вы.

***

— Ваша почтенная бабушка, милый Финик, необычайно трудоспособна. Смотрите, крыша сама идет к нам. — А не прихлопнет?

— Аллах белядэ, говорят киргизы… Прихлопнет — будем выкарабкиваться… Аванти.

Вот мы и снова в Местре, попутно пообедав у гостеприимных отцов-францисканцев. Совсем неожиданно и очень хорошо: макароны с сыром по большой тарелке, пара яиц на брата, колбаса и даже вино…

Произошло это так. Отмахали мы с Фиником километров пять, видим — церковь. Да к тому же интересная.

— Смотрите, Финик, портал барокко, а купол и стены явно еще романские. Зайдемте, посмотрим и отдохнем заодно.

В тихом сумраке церкви, где действительно оказались интересные фрески, к нам подошел молодой монах в коричневой сутане и сандалиях на босу ногу. Стал нам что-то объяснять, показывая на картины. Из объяснения мы поняли только слово «кватроченто», оно также звучит и в истории искусств Вермана. А потом он сказал: «манджаре». Это слово мы поняли. Ему мы уже научились и, конечно, тотчас ответили:

— Si, padre, grazie…

Ну, а дальше. Сели за стол монастырской трапезной со стрельчатыми готическими окнами…

— Почему он, собственно говоря, нас позвал? — недоумевает моя спутница.

— Потому, что он — христианин, а мы — странники.

Финик выросла в среде врачей и биологов, а у этого подкласса из породы русской интеллигенции свои особые представления о религии вообще и о монахах в частности. Традиционные. Еще со времен доктора Крупова и студента Базарова… Она удивлена… Но кушает с большим аппетитом.

Наутро мы в казерме Манин. Снова удивление. Казерма — дом военный, как известно. Манин — венецианский революционер времен минувших, как нам тоже стало известно. Но и здесь монахи. А сама казерма с ее внутренний двором, обрамленным стройной вереницей задумчивых колонн, очень далека от того, что мы привыкли называть казармой.

Потом объяснилось. Казерма — бывшая иезуитская коллегия XVIII века. В мудром и прогрессивном веке XIX братьев Сердца Иисусова уплотнили. Теперь они рядом, в монастыре, на дворе которого их полулегальные воспитанники режутся в футбол, а в бывшем коллегиуме стали какие-то склады. Муссолини использовал их для размещения доблестных победителей голых абиссинцев. После его падения победители разбежались, а в образовавшуюся пустоту влились мы, «перемещенные лица».

Эти «лица» кишмя-кишат и в колонном дворе и в бесконечных сумрачных корридорах с нишами и тумбами для статуй, но статуй там уже нет. Надо полагать, это были святые, не воспринявшие великих идей Дуче и удаленные по несоответствию с темпом эпохи.

Русских здесь меньше, чем в Удине, но зато много кавказцев. Весь закавказский национальный батальон добровольческих войск генерала Кестринга в полном составе: грузины, армяне, горцы всех племен, бакинские турки… Перед капитуляцией они стояли близ Венеции и, когда фронт пал, устремились в город и примкнули к «освободившим» его партизанам. Подвиг «освобождения» был не очень трудным: просидели сутки в каких-то подвалах пока SS сваливали в кучу свою амуницию, ну и «освободили»…

Теперь совсем замечательно стало. В муниципио всем партизанам и даже беженцам выдают по 1.000, а то по 700 лир. Давка, правда, такая, что и за мануфактурой в Шуше так не давились, но — дело привычное, а при терпении и два раза получить можно.

— Одна нэприятность: со всех стэн милый папаша смотрит!

— Нэ карашо. Совсэм не карашо. И зачем он смотрит? Смотри, пажалуста, на свой партия, а на нас зачем смотреть?…

За обедом нас обходят девушки и элегантные дамы. Они наделяют яйцами и колбасой детей и стариков. Это патронессы. Одна из них, маленькая, стройная, как танагрская статуэтка, с модной сумочкой через плечо подходит к Лоллику.

— Как тебя зовут? Какой ты нации?

Ее лицо смугло и тонко. Разрез глаз чуть-чуть загнут вверх, и это делает ее похожей на японку.

— Мадам Беттерфлей, — говорю я жене.

— Какой вы нации? — спрашивает она теперь по-французски.

Мои слова, видимо, ее заинтересовали. Разговор [Завязывается, и мы уже не только друзья, но и знаем кое-что друг о друге.

Ее зовут Анна Паллукини. Она — прирожденная венецианка, жена видного историка искусств и сама профессоресса литературы в лицее. Это нас сближает.

— Вы — русский и к тому же профессор, коллега? Ну, так беру вас под свое покровительство. Мой брат сейчас в плену у русских. Ради него я работаю сейчас здесь. Так велит Бог. Я — католичка.

Глаза Финика снова широко раскрываются. Что же поделать? Ведь ее поколение видело лишь обезглавленные храмы и груды мусора разрушенных церквей. А совершавших в них служение Богу когда-то?

… Помнишь, как бывало Брюхом шел вперед? И крестом сиял Брюхо на народ…

Не Блок ли писал это? Блок, чей томик волнистых, как дым кадильниц, стихов так часто лежал на ее голубом диване.

Вечером первого дня, проведенного в казерме Манин, мы укладываемся спать в отдельной комнате, все четверо, но у каждого теперь своя кровать.

— Это понимать надо, — поучаю я, — не каждому такое дается!

— Ох, не каждому, — потягивается жена, — и не каждую, добавь, ночь.

— Финик! Ваша стахановская бабушка, безусловно, заслужила сегодня переходящее знамя ворожейного цеха!

6. Тартарен, Казанова и мы

Когда мы с немецкими, еще времен кайзера Вильгельма, рюкзаками за спиной и одеяльными тюками в руках добрались, наконец, из Местре до первого венецианского канала, жена с молитвенным благоговением прошептала:

— Гондолы! Глядите, настоящие гондолы! Думала ли я, сидя в Баталпашинске…

Поблескивая черным лаком они медленно и спокойно проплывали между снующими по воде канала трескучими, суетливыми моторками. Минувший век гордо и молчаливо сторонился крикливой сутолоки дня сего…

— Сколько бы ни стоило, наймем гондолу! — заразился я ее экстазом. — Въедем в Венецию, как… байроны… Эй, синьор! Фундаменто Нуово? Компренэ? Сколько лира? — мои пальцы заработали, как у заправского фокусника.

В ответ гондольер выпустил вверх обе пятерни и начал медленно, тряся головой и выпуская по сто слов в секунду, убавлять по одному пальцу.

Когда его левая пятерня стала излишней, а правая, в растопыренном окаменении приблизилась к моему, носу, я прекратил пантомиму и потащил мешки в возвышавшееся на середине лодки сооружение.

Мы уселись и двинулись к морю по самому, на весь мир знаменитому, Канале Гранде. Каково? А?

Но мне в голову приходят странные обобщения.

— Не находите ли вы, друзья мои, что гондола несколько напоминает гроб? А? Хороший такой, по первому разряду в старое время… Да и гондольер краем на жулика смахивает. Ни кушака, ни колпака нет… Итальянец, как итальянец, только и всего!

— Это тебе пятисот лир жалко, — обиженно укоряет меня жена, — время, конечно, военное, и гондольеры поизносились.

Но, оказывается, и в этом жуликоватом парняге живы отзвуки великих традиций: хоть мы очень мало похожи на подлинных, до-военного времени, «страниеров», но он все-же считает долгом указывать нам на красующиеся по берегам канала заплесневелые палаццо и давать пространные объяснения, из которых мы улавливаем лишь немногие знакомые слова. При доле фантазии и этого хватает.