Ну — лучшие не лучшие, а творить он действительно не прекратил. Три с половиной оперы (включая недописанную «Виолу» по «Двенадцатой ночи» Шекспира), пара фортепианных циклов, два струнных квартета и много другой инструментальной и вокальной музыки было написано именно в той сторожке. И будущей весной друг и молодой коллега Вацлав Навотный почти насильно повез Сметану к европейским светилам по ушным заболеваниям. Маршрут был серьезным: Вюрцбург, Мюнхен, Вена. И оказалось, что слуховой аппарат в полном порядке. Доктора единодушно признали глухоту композитора болезнью нервного происхождения. Это был распространенный тогда и неизлечимый до открытия антибиотиков нейросифилис. Со всеми вытекающими. Но приговоренный Сметана, повторим, продолжал писать. Правда, общее состояние к 1881-му ухудшилось настолько, что работать он мог теперь очень не подолгу (проклятый As-dur ный — ля-бемоль-мажорный по-нашему — секстаккорд 4-й октавы визжал в голове всё чаще и громче). Бедняга зарывался в подушки и лежал так — час, два… Потом бросался вон из дому в надежде, что на свежем воздухе всё пройдет скорее. Но — о ужас: возвратившись, он обнаруживал, что не помнит ничего из начатого непосредственно перед приступом. Композитор глядел на свои нотные строчки, не узнавая их… Так рождалась последняя из завершенных им опер — «Чёртова стена»…
Несмотря на муки, глухой — физически ли, неврастенически, какая разница? — Сметана находит в себе силы в последний раз встать за дирижерский пульт. Маэстро был уверен, что музыканты не подведут, а имя его привлечет много слушателей (это был благотворительный концерт в пользу восстановления сгоревшего Национального театра).
После сокрушительного провала оперы он совсем сдал. Участились галлюцинации, давешние чудовища стали являться чаще прежнего — мимо окна шастали и кивали да подмигивали ему люди, которых остальные почему-то не замечали. Постепенно он начал привыкать к их присутствию. Вскоре врачи категорически запретили Сметане писать. Более того: запретили даже знакомиться с чужими сочинениями, читать книги и периодику. Грозили полной потерей рассудка.
Отчаявшийся, он уже прекрасно понимал, о чем идет речь. Он и сам давно чувствовал: разум изменяет. И? — И тайком от близких всё-таки вытаскивал из тайника нотную тетрадь и писал! Буквально по нескольку тактов в день. Чтобы понятней: это примерно то же самое, как если бы поэт ежедневно вписывал в новый стих по две-три буквы.
Это был совершенно безумный, но всё же подвиг настоящего художника. И у подвига этого есть название — симфоническая поэма «Пражский карнавал», украсившая золотой фонд чешской, да и, пожалуй, мировой музыки…
В 1735 году Петербургской Академии потребовалось срочно выполнить весьма сложную работу по расчету траектории одной кометы. Академики посовещались и заключили: несколько месяцев пахоты, не меньше. И тут амбициозный 28-летний Леонард ЭЙЛЕР заявил, что справится с заданием в три дня. Уперся и представил результаты к оговоренному сроку. Правда, вследствие необыкновенного перенапряга бедняга слег с нервною горячкой, из-за которой вскоре лишился правого глаза.
Тридцать лет спустя он ослеп полностью и впредь мог лишь диктовать да чертить мелом на черной доске. Но именно в эти оставшиеся четырнадцать лет «знаменитейший и остроумнейший математик» надиктовал около 400 статей, едва ли не каждая из которых стала бесценным кирпичиком в фундаменте… господи! не вынуждайте на окончание этой пафосной банальности: это же Эйлер — идейный вдохновитель ВСЕЙ (ну, почти всей) математики двух последующих столетий…
В одном из параграфов «Дневника» ФАРАДЕЯ (а их там 16041) читаем: «В прошлую субботу у меня случился ЕЩЕ ОДИН (выделения наши — С.С.) взрыв, который ОПЯТЬ поранил мне глаза. Одна из трубок разлетелась вдребезги с такой силой, что осколком пробило оконное стекло, точно ружейной пулей. Мне теперь лучше, и я надеюсь, что через несколько дней буду видеть так же хорошо, как и раньше. Но в первое мгновение после взрыва глаза мои были прямо-таки набиты кусочками стекла. ИЗ НИХ ВЫНУЛИ ТРИНАДЦАТЬ ОСКОЛКОВ…»…
В те дни ему было сорок…
И в продолжение темы — «слепой музыкант».
То есть, музыкантша… КАЛЛАС была близорука как крот. С семи лет носила очки (потом старательно скрывала это). Естественно, Мария не видела дирижерской палочки. Выкрутилась гениально: научила и приучила себя запоминать КАЖДУЮ ноту КАЖДОЙ партитуры. Благодаря чему неожиданно обрела свободу, которой обычно лишены артисты с благополучным зрением, и двигалась по сцене и исполняла роли куда легче, чем если бы, как все остальные, ориентировалась на махи маэстро…
Полуслепой — а он был жутко близорук — ШУБЕРТ вообще спал в очках. Чтобы, проснувшись, не метаться в поисках карандаша и бумаги. Возможно, и не всю жизнь, но факт зафиксированный и не раз подтвержденный.
Сочиняя, он забывал обо всём на свете: о еде, об одежде, даже о мытье. Впрочем, нет — имелось и исключение: во время работы (особенно во время работы) ему требовался изрядный запас табаку — тот еще был куряка.
Свою непохожую ни на что вокруг музыку он писал всегда и везде. В тюрьме-конквите — интернате для воспитанников капеллы, где учился подростком — посреди царящего вокруг шума и гама этот малообщительный паренек отрешенно склонялся над книгами, покусывал перо и барабанил по столешнице своими слишком короткими для пианиста пальцами. И позже, заняв место 6-го помощника учителя в школе отца, он сочинял непосредственно на уроках — забыв об арифметике, которую должен был вдалбливать мальчишкам, шевелил своими толстыми губищами и черкал, и черкал что-то в тетради… Недоросли старались не мешать. Из практичного желания и дальше валять дурака на уроках придурковатого, едва старше них, педагога… Даже в трактирах, куда с некоторых пор он стал наведываться всё чаще — в этом чаду и развеселом угаре, под звон бокалов и грохот кружек — Шуберт писал. Как утверждают, споро, уверенно и почти без помарок.
Песни преследовали его. «Он насвистывал их дома, на улице, по пути на службу. Они снились ему по ночам. Он напевал их утром, вставая с постели»…
Навещая своего «кургузого Франца», друзья нередко заставали его лежащим в постели. С кипами исписанной бумаги поверх одеяла — он редко пользовался инструментом: говорил, что тот лишь отвлекает… К тому же, первый собственный рояль он приобрел лишь за полгода до смерти — на выручку от первого же и последнего прижизненного концерта, устроенного друзьями, понявшими, что их Шуберту осталось уже совсем немного…
Известно, что и РАХМАНИНОВ, сочиняя, практически никогда не подходил к инструменту. Инструмент Сергею Васильевичу был не нужен — музыка беспрестанно звучала у него в голове до мига, пока не переносилась на бумагу. Во всяком случае, сам он утверждал: «Если я играю, я не могу сочинять, если я сочиняю, я не могу играть». Заметьте: играть не НЕТ НЕОБХОДИМОСТИ — «не могу»…
Европейски известный химик-экспериментатор (и теоретик: свыше 40 научных трудов) академик БОРОДИН прославился все-таки как композитор. Сам превосходно владея фортепиано, флейтой и виолончелью, он и в жены выбрал музыкантшу — молоденькую московскую пианистку Екатерину Протопопову. То есть, личностями супруги были, как говорится, творческими. К тому же бездетными. Вследствие чего и до печального гостеприимными…
Вот как описывает Римский-Корсаков атмосферу дома Бородиных: «Вся жизнь их была полна беспорядка. Время обеда и других трапез было весьма неопределенным. Не считая воспитанниц, которые в доме не переводились, квартира их часто служила пристанищем и местом ночлега для разных родственников, бедных или приезжих, которые заболевали в ней и даже сходили с ума, и Бородин возился с ними, лечил, отвозил в больницы, навещал… В четырех комнатах часто ночевало по несколько посторонних лиц, так что спали на диванах и на полу. Частенько оказывалось так, что играть на фортепиано было нельзя, потому что в соседней комнате кто-то спит».