Женщин Кавендиш не просто избегал — панически их боялся. Единственной, сколько-то удостаивавшейся его внимания, была домохозяйка, которой он строго-настрого велел устроить так, чтоб остальной вспомогательный женский персонал попросту не попадался ему на глаза. Ослушавшиеся моментально лишались места. К его дому на Клапхэм Коммон (теперь эта улица носит имя ученого) была пристроена специальная лестница, предназначенная для слуг. Парадным входом мог пользоваться только сам хозяин и его гости… С обслугой он вообще предпочитал общаться при помощи звонка. Или записок. Одна из них, адресованная управителю дома, гласила: «Я пригласил на обед нескольких джентльменов и хотел бы, чтобы каждому из них был подан бараний окорок. А поскольку я не знаю, сколько окороков бывает у барана, попрошу Вас самого разобраться с этим вопросом»… Впрочем, гости — сказано слишком смело. Крайне узок был круг лиц, которых великий затворник удостаивал хотя бы ответным кивком. Во избежание необходимости здороваться с кем бы то ни было, он прогуливался посреди мостовой, лавируя меж экипажами. Стоило же кому-либо попытаться заговорить с ним, как Кавендиш моментально поворачивался к наглецу спиной, подзывал кэб и возвращался домой.
На протяжении последних сорока лет каждый четверг ровно в пять он приходил на обед в академический клуб. Во всей походке его — какой-то искусственной, тяжелой — угадывалось нездоровье. Голос был нерешительным, визгливым, «с великим трудом и препятствиями исторгающимся из горла». Впрочем, мало кто мог похвастаться уже хотя бы тем, что слышал голос ученого — Кавендиш считался неподражаемым молчуном.
Раз в год — в один и тот же день и час — к нему приходил портной, молча снимал мерку и исчезал. Вопросов насчет материала и покроя не звучало: новое платье должно было в точности копировать давешнее. Зачем еще какие-то слова?..
Принципиально равнодушный ко всему, что не касалось науки и его в ней интересов, он никогда — ни о ком и ни о чем не отозвался мало-мальски позитивно. Помимо того, он крайне редко находил нужным публиковать результаты своих исследований. Просто безраздельно пользовался ими в последующих работах к вящему недовольству многих коллег.
Прожил холостяком (что подмывало внести его в список воинствующих девственников, не покажись он фигурой, более подходящей для упоминания именно в этой главе). Женщины были для Кавендиша разновидностью людей, с которой он не желал иметь ничего общего. Лишь раз в жизни он засветился в роли истинного джентльмена: увидев, как разъяренный бык несется за какой-то незнакомкой, Кавендиш без раздумий бросился на помощь бедняжке, отогнал чудище и удалился, не дожидаясь благодарностей…
Умер на восьмидесятом году жизни после единственной на всем ее протяжении болезни. Почувствовав, что отходит, старик вызвал слугу и объявил: «Слушай внимательно, что я тебе скажу. Я намерен в скором времени умереть. Когда это произойдет, поезжай к лорду Джорджу Кавендишу и сообщи ему о случившемся». Поняв, что хозяин не шутит (он вообще никогда не шутил), слуга осмелился порекомендовать исповедаться и причаститься. «Понятия не имею, что это такое, — ответил строптивец. — Принеси-ка лучше лавандовой воды и больше здесь не появляйся, пока я не умру».
К вечеру ослушник заглянул-таки проверить притихшего хозяина, и, найдя его едва живым, на собственный страх и риск послал за доктором. Явившемуся врачу умирающий заявил, что продление жизни означало бы лишь продолжение страданий. Тот счел последнюю из причуд своего великого пациента вполне резонной и оставил беднягу в покое…
Согласно завещанию, ни вскрытия трупа, ни даже элементарного осмотра не последовало. Более того: сразу же после похорон склеп с трупом был наглухо замурован. Никаких надписей на погребальнице было велено не оставлять. Ни одного сколько-то достоверного портрета Генри Кавендиша не сохранилось…
Человеком не от мира сего прошел по жизни и автор толстенного тома «Статей по электричеству достопочтенного Генри Кавендиша», его выдающийся соотечественник Джеймс Клерк МАКСВЕЛЛ. Дуралеем и не иначе паренька дразнили еще в школе (она напыщенно звалась Эдинбургской академией). И к тому имелись серьезные основания. Еще до школы домашние учителя, не отрицавшие, правда, феноменальной памяти ребенка, один за другим отказывались от занятий с ним — за очевидной бесполезностью. Тенденция сохранилась и в «академии». Вообще, интересы юного Максвелла выходили далеко за рамки школьной программы, и чаще всего за счет наплевательства на стандартный набор отчетных дисциплин (это едва ли не самая типичная «болезнь» большинства ярких ученых). В большинстве наук юный Джеймс был, мягко говоря, не силен, а по арифметике так и вовсе — «учился из рук вон плохо». Правда, любил геометрию (впоследствии его прославят именно силовые ЛИНИИ и магнитные ПОЛЯ). Что, впрочем, не помешает Максвеллу уже в 14-летнем возрасте опубликовать первую научную работу, поступить в прославленный некогда Ньютоном Тринити-Колледж, окончить его вторым по успеваемости и быть оставленным там же в качестве преподавателя.
Странным в Максвелле было, кажется, всё. И внешность: грудная клетка юноши была непропорционально широкой и короткой, что сразу же бросалась в глаза. И нелепая одёжка, в которую рядил его любящий отец, тоже по слухам жуткий чудак (мать 8-летнего Джеймса умерла от рака желудка; эта болезнь станет роковой и для самого ученого).
Распространению слухов о необычности соученика, потом студента колледжа, а затем и преподавателя способствовал и избранный им режим дня: Джеймс поднимался в семь утра, до пяти работал, после чего неукоснительно отправлялся спать. На этот промежуточный отдых он отводил себе ровно четыре с половиной часа. В половине десятого (вечера) снова вставал и запирался до двух ночи в кабинете. Неизменным завершением суточного цикла была получасовая гимнастика: молодой человек бегал по пустым коридорам и лестницам преподавательского общежития. В 2.30 он опять засыпал…
В отличие от своего кумира Кавендиша, Максвелл не испытывал женобоязни и в 27 лет женился — на дочери ректора. Брак оказался бездетным. И хотя биографы называли супружескую жизнь Максвелла «безупречно верной», они же донесли до нас сведения о «сниженной сексуальности» ученого. Семейная жизнь сделала нашего героя еще более нелюдимым. Он всё больше уходил в себя, дневников не вел, лишь разражался время от времени язвительными стишками о предметах споров и дискуссий, которых в последние десять лет жизни старательно избегал…
Между прочим, воспитанники «академии» долго еще распевали в дни особых торжеств гимн, сочиненный одним из первых ее выпускников по имени Джеймс Клерк Максвелл…
Баснословной рассеянностью, нелюдимостью и разговорами с самим собой славился первый политэконом Адам СМИТ. Славился с детства. Одних это настораживало, других пугало. В разговорах с этими «другими» профессор вдруг принимался любезно разглагольствовать по любому подброшенному поводу и не закрывал рта, покуда не выкладывал собеседнику всего, что ему бывало известно о предмете общения. Но стоило кому-нибудь засомневаться в его доводах, как Смит моментально менял точку зрения на противоположную и с удвоенным уже пылом доказывал обратное. Пытаясь объяснить этот феномен, биографы единодушно разводят руками и мямлят чего-то о невероятной покладистости великого шотландца…
В старости ФУРЬЕ хвастался, что у него, как у Ньютона, было свое яблоко прозрения: раз в одном из парижских ресторанов ему подали яблоко, стоившее в сто раз дороже, чем в Нормандии. С того десерта, дескать, всё и началось, ну да не об этом сейчас… Утопический социалист и автор проекта общества будущего он начинал как торговец колониальными товарами. Но череда революций перековала коммерсанта в пламенного борца с буржуазией. Родные полагали Шарля законченным неудачником, занятым никому не нужным сочинительством. Постоянно погруженный в свои мысли, он был чудовищно рассеян: по двадцать раз на дню — так и пишут: «по двадцать раз» — мог возвращаться домой за забытыми платком или какой бумагой…