Благодаря тому, что гуманные идеи были перенесены философией истории в качестве действующих сил в саму историю и вместе с триумфом был приуготовлен их конец, они лишились того простодушия, которое является составной частью их содержания. Издевка над тем, что они компрометировали бы себя всякий раз, когда экономика, то есть насилие, оказывалась бы не на их стороне, является издевкой над всякой слабостью, ей против воли идентифицировали авторы себя с тем угнетением, которое они хотели упразднить. В философии истории повторяется то, что произошло в христианстве: добро, которое на самом деле так и продолжает претерпевать страдания, маскируется под силу, определяющую ход истории и, в конце концов, одерживающую победу. Оно обоготворяется в качестве мирового духа или же имманентного закона.
Но таким образом не только история непосредственно превращается в свою собственную противоположность, но и извращается сама идея, призванная сломить необходимость, логический ход происходящего. Опасность девиации предотвращается. Из-за такого рода повышения в статусе ошибочно принимаемое за силу бессилие отвергается повторно, как бы погружается в забвение. Таким образом христианство, идеализм и материализм, содержащие истину, наряду с тем всё же несут ответственность за те мошенничества, которые во имя их совершаются. В качестве предвестников силы — будь то даже сила добра — они сами превратились в способствующие укреплению организации исторические силы и в качестве таковых сыграли свою кровавую роль в действительной истории человеческого рода: роль инструментов организации.
Так как история в качестве коррелята унифицированной теории, в качестве конструкта оказывается не благом, но как раз кошмаром, мышление становится воистину негативным элементом. Надежда на лучшие общественные отношения, в той мере, в какой она не является иллюзией, коренится, скорее, не в уверенности в том, что они будут гарантированными, прочными и окончательными, а в недостатке уважения к тому, что прочно покоится в самой сердцевине всеобщего страдания. Бесконечное терпение, никогда не угасающий хрупкий порыв твари к экспрессии и свету, как будто смягчающий и смиряющий насилие созидательного развития в нём самом, не предписывает, подобно рациональным философиям истории, никакой определённой практики в качестве целительной, включая и практику непротивления. Первый проблеск разума, заявляющего о себе в такого рода порыве и отражающегося в обретающем память мышлении человека, даже в самые счастливые дни сталкивается со своим неразрешимым противоречием: с роком, отвратить который один только разум не в состоянии.
Монументы гуманности
Гуманность всегда чувствовала себя дома во Франции более, чем где бы то ни было ещё. Но сами французы знали об этом не более других. То, что содержалось в их книгах, было идеологией, и это признавал уже каждый. Лучшее же вело собственное обособленное существование: в интонациях голоса, в оборотах речи, в изысканности еды, в существовании борделей, чугунного литья писсуаров. Но уже правительством Блюма была объявлена война подобного рода уважению к частностям, и даже самые что ни на есть консерваторы немногое сделали для того, чтобы защитить его монументы.
Из теории преступления
Преступник, как и лишение свободы, буржуазен. В Средние века тех княжеских детей, которые символизировали собой неприемлемые притязания на наследование, заточали в темницу. В противоположность этому преступника пытали до смерти, чтобы внушить массе населения уважение к порядку и закону, потому что пример суровости и жестокости воспитывает в суровых и жестоких любовь. Предпосылкой регулярного лишения свободы является всё возрастающая потребность в рабочей силе. Здесь буржуазный способ существования отражается в виде страдания. Ряды тюремных камер в каторжной тюрьме являются монадами в аутентичном Лейбницу смысле. «У монад нет никаких окон, сквозь которые нечто могло бы проникнуть внутрь или наружу. Акциденции не могут отделяться или разгуливать вне субстанций, как то некогда делали воспринимаемые формы схоластов. Ни субстанция ни акциденция не привходят в монаду извне». [225] Не существует никакого прямого влияния монад друг на друга, регулирование и координация их жизни осуществляется посредством Бога, иначе говоря дирекцией.[226]
Абсолютное одиночество, насильственная обречённость на одну только собственную самость, все бытие которой сводится к овладению материалом, к монотонному ритму труда, как кошмарный призрак очерчивает контуры существования человека в современном мире. Радикальная изоляция и радикальная редукция к всегда одной и той же безнадёжной ничтожности идентичны друг другу. Человек в тюрьме является виртуальным прообразом того буржуазного типажа, в который ему ещё надлежит превратить себя в действительности. Над тем, кому это не удаётся за её стенами, в ужасающей чистоте своей учиняется это внутри неё. Попытки рационально обосновать существование тюрем необходимостью изолировать преступника от общества или даже задачей его исправления не затрагивают существа дела. Они являются прообразом до конца продуманного буржуазного мира труда, которым ненависть людей по отношению к тому, во что им надлежит превратить самих себя, утверждается в качестве основного признака этого мира. Слабый, отсталый, озверелый должен квалифицированно страдать от жизненного порядка, с которым все сами примиряются без любви, ставшее интровертивным насилие отыгрывается на нём с ожесточением.