Выбрать главу

Если бы Флоран оказался прав в этом письме, то неисповедимые пути божественного миропорядка, по меньшей мере, хоть однажды были бы оправданными. Животное было бы отомщено страданиями своего палача: каждая операция была бы вивисекцией. Утрата памяти является трансцендентальным условием науки. Всякое овеществление есть забвение.

Напрасный испуг

Пристальное разглядывание несчастья чем-то завораживает. Но тем самым чем-то заставляет и втайне соглашаться с ним.

Нечистая социальная совесть, прочно укоренившаяся в каждом, кто соучаствует в несправедливости, и ненависть по отношению к сбывшейся жизни столь сильны, что в критических ситуациях в виде имманентной мстительности они оборачиваются против собственных интересов. У французских бюргеров наблюдалась одна фатальная особенность, которая, по иронии судьбы, была схожа с героическим идеалом фашистов: они радовались триумфу себе подобных, нашедшему своё выражение в приходе Гитлера к власти, несмотря на то, что он грозил гибелью им самим, они даже свою собственную гибель принимали за доказательство справедливости того общественного порядка, представителями которого они выступали. Прообразом такого поведения является отношение многих богатых людей к обнищанию, образ которого они привлекают, рационализируя бережливость, и их латентная склонность, борясь за каждый пфенниг, при соответствующем случае без всякой борьбы отказываться от всего своего состояния или же безответственно ставить его на карту. В фашизме им удаётся достичь синтеза жажды господства и ненависти к себе, а напрасный испуг неизменно сопровождается жестом: так я себе всё время это и представлял.

Интерес к телу

Под известной историей Европы течёт история подспудная. Она суть не что иное, как судьба вытесненных и обезображенных цивилизацией человеческих инстинктов и страстей. С позиций фашистской современности, в которой все потаённое выходит на свет божий, явной становится и связь демонстративной истории с той теневой её стороной, которой пренебрегают официальные легенды национальных государств и, не в меньшей степени, — их прогрессивная критика.

Изуродованию подверглось в первую очередь отношение к телу.

Разделение труда, при котором право пользования оказалось на одной, а труд — на другой стороне, подвергло опале грубую силу. Чем менее власть имущие могли обходиться без труда других, тем более низменным объявлялся он. Подобно рабу, труд был отмечен клеймом. Христианство превознесло труд, но зато тем более унизило плоть как источник всех зол. О современном буржуазном общественном порядке оно благовестило в унисон с язычником Макиавелли, восхваляя тот труд, который в Ветхом Завете, однако, всё же именовался проклятьем. У отцов-пустынников, Дорофея, Моисея-грабителя, Павла-простака и прочих нищих духом труд все ещё непосредственно открывал доступ в царствие небесное. У Лютера и Кальвина те узы, что связывали труд со спасением, были уже столь прочными, что реформаторское понуждение к труду походило почти на издевку, на раздавливание сапожищем беззащитного червя.

Ту пропасть, что зияла меж земными их днями и их извечным предназначением, князьям и патрициям удавалось не принимать близко к сердцу благодаря мысли о тех доходах, что извлекали они из часов труда других Иррациональность распределения благодати даже и для них оставляла открытой возможность спасения. Но зато на других ложилось лишь тяжкое бремя все усиливающегося гнета. Они смутно догадывались, что унижение плоти властью было не чем иным, как идеологическим отражением того угнетения, которому сами они подвергались. То, что в древности происходило с рабом, на собственном опыте узнавали все жертвы вплоть до современных колониальных народов: их считали хуже других. От природы существовали две расы, высшая и низшая. Освобождение европейского индивидуума происходило в контексте общей культурной трансформации, которой раскол внутри освобождённого углублялся тем основательней, чем в большей степени ослабевало принуждение извне.

Эксплуатируемое тело низшей расе надлежало считать чем-то скверным, а дух, для которого у других имелся досуг, чем-то наивысшим. На этом пути Европа обрела способность к самым высоким культурным достижениям, но предчувствие обмана, который был очевиден с самого начала, вместе с контролем над телом одновременно усилило и грязную злобу, любовь-ненависть по отношению к телу, на протяжении тысячелетий пронизывавшую образ мышления масс и нашедшую своё аутентичное выражение в языке Лютера. В отношении индивидуума к телу, как своему собственному, так и чужому, иррациональность и несправедливость господства воспроизводит себя в качестве той жестокости, которая столь же далека от рассудительного отношения, от счастливой рефлексии, сколь и первое — от свободы. В ницшеанской теории жестокости, особенно у Сада, это было осознано во всей своей значимости, а в учениях Фрейда о нарциссизме и влечении к смерти получило психологическую интерпретацию.