Но распознание господства вплоть до сферы мышления в качестве непримирённой природы могло бы способствовать ослаблению той необходимости, вековечность которой, в качестве уступки реакционному здравому смыслу, была опрометчиво признана даже самим социализмом. Возводя необходимость в базис всякого будущего и пороча дух вполне на идеалистический манер предельно возможным образом, слишком судорожно цепляется он за наследие буржуазной философии. И потому связь необходимости с царством свободы остаётся тут чисто квантитативной, механической, а природа, полагаемая в качестве совершенно чуждой, становится тоталитарной и поглощает собой свободу, а заодно и социализм. С отречением от мышления, мстящего за себя предвшему его забвению человеку в таких его опредмеченных формах как математика, машина, организация. Просвещение отказало себе в собственном самоосуществлении.
Взяв под надзор все единичное, оно предоставило непостигнутому целому свободу наносить, в качестве власти над вещами, ответный удар по бытию и сознанию людей. Но подлинно революционная практика находится в прямой зависимости от неуступчивости теории перед лицом того беспамятства, с каким общество позволяет закоснеть мышлению. Не материальные предпосылки чаемого, то есть сорвавшаяся с цепи техника как таковая, ставят возможность его осуществления под вопрос. Это утверждают социологи, теперь вновь ищущие противоядие, будь оно даже коллективного сорта, для того, чтобы стать противоядия хозяевами.[36]
Вина и долг есть не что иное, как контекст введения в заблуждение на социальном уровне. Мифически научное благоговение народов перед данностью, ими самими же беспрерывно создаваемой, в конечном итоге само становится позитивным фактом, тем бастионом, перед лицом которого даже революционная фантазия начинает стыдиться самой себя как утопизма и вырождается в послушное доверие к объективным тенденциям истории. В качестве органа такого приспособленчества, в качестве просто конструктора средств Просвещение деструктивно в той мере, в которой обвиняли его в этом его романтические противники. К самому себе оно приходит лишь тогда, когда окончательно отказывается от какого бы то ни было единодушия с последними и отваживается упразднить ложный абсолют, принцип слепого господства. Духом этой неподатливой теории даже дух безжалостного прогресса мог бы быть обращён себе на пользу. Его герольд Бэкон мечтал о многих вещах, «которых не купить королям со всеми их сокровищами, на которые не распространяется их власть, о которых не приносят никаких известий их шпионы и доносчики». Как ему и хотелось, они достались бюргерам, просвещённым наследникам королей.
В силу того, что буржуазное общество, умножив насилие посредством рынка, также безмерно приумножило и число находящихся в его распоряжении вещей и сил, для управления им требуются не просто короли и даже уже более не бюргеры: единственно лишь Все. Власть вещей учит их обходиться в конечном итоге вообще без власти. Просвещение завершается и снимает себя тогда, тогда ближайшие практические цели открываются в качестве наконец-то достигнутых самых отдалённых, а те земли, «о которых ни шпионы ни доносчики не приносят никаких известий», а именно презретая доминирующей наукой природа, вспоминаются в качестве земель обетованных. Сегодня, когда бэконовская утопия «повелевать природой в практике осуществилась в теллурическом масштабе, становится очевидной сущность той принудительности, которую он приписывал природе непокорённой. Она была сущностью самого господства. К его упразднению могло бы ныне приступить то знание, в котором без сомнения, по словам Бэкона, состоит «преимущество человека». Но перед лицом такой возможности, служа современности. Просвещение превращается в тотальный обман масс.
Экскурс I. Одиссея или миф и просвещение
Подобно тому, как рассказ о сиренах содержит в себе скрещивание мифа и рационального труда, «Одиссея» в целом представляет собой свидетельство диалектики просвещения. Эпос показывает, в особенности в своём самом древнейшем слое, связанном с мифом: авантюры ведут своё происхождение от народного предания. Но именно в силу того, что гомеровский дух овладевает мифами, их «организует», он вступает с ними в противоречие. Привычное отождествление эпоса с мифом, и без того аннулированное новейшей классической филологией, для философской критики оказывается уже совершеннейшим заблуждением. Оба понятия расходятся врозь. Они маркируют собой две фазы того исторического процесса, который как таковой позволяет себя распознать в местах стыков и швов гомеровской редактуры.
36
«Самым важным вопросом, перед которым стоит сегодня наше поколение — вопросом, по отношению к которому все прочие проблемы являются просто следствиями — является вопрос о том, может ли быть контролируема технология … Никем не может быть предложена несомненная формула достижения этой цели … Мы должны прибегнуть ко всем ресурсам, какие только доступны»… (The Rockefeller Foundation. A Review for 1943. New York 1944, S. 33 ff.)