На гомеровской ступени идентичность самости до такой степени является функцией неидентичного, диссоциированньгх, неартикулированных мифов, что она вынуждена заимствовать себя у последних. Время, эта внутренняя форма организации индивидуальности, является ещё до такой степени нестойким, что единство всей авантюры остаётся совершенно внешним, а её последовательность — пространственной чередой сценических площадок, мест проживания локальных божеств, к которым прибивает героя штормом. Когда в исторически более поздние времена самость опять и опять испытывала подобного рода упадок сил, или же такого рода слабость предполагалась повествованием в читателе, представленное в нём жизнеописание вновь соскальзывало в череду следующих друг за другом авантюр. Лишь с большим трудом и ценой отступничества отслаивается в образе путешествия историческое время от пространства, от отступничества не терпящей схемы всякого мифологического времени. Органом самости, позволяющим ей пускаться в авантюры, швыряться собой для того, чтобы себя сохранить, является хитрость.
Мореплаватель Одиссей обманывает божества природы точно так же, как некогда цивилизованный путешественник обманывал дикарей, предлагая им за слоновую кость разноцветные стеклянные бусы. Лишь изредка выступает он в качестве обменивающегося. В таком случае раздаются и принимаются дары. Дар у Гомера занимает промежуточное положение между обменом и жертвой.
В качестве жертвоприношения он должен возместить собой пролитую кровь, будь то кровь чужака, будь то кровь захваченного пиратами оседлого жителя, и учредить собой клятвенное отречение от мести. Но вместе с тем в даре заявляет о себе и принцип эквивалентности: хозяин получает реальную или символическую компенсацию за своё деяние, гость — провизию на дорогу, долженствующую дать ему возможность в принципе добраться домой. И даже если хозяин не получает за то непосредственно вознаграждения, он всё же может рассчитывать на то, что когда-нибудь он сам или его родственники встретят подобный же прием: в качестве жертвы божествам стихий дар одновременно является и рудиментарной страховкой от них. Распространившееся на огромное пространство и всё же чреватое опасностями мореходство раннего эллинизма является тому прагматической предпосылкой.
Посейдон, стихийный враг Одиссея, сам мыслит в понятиях эквивалентности, непрерывно сетуя на то, что последний в местах остановок в своих скитаниях получает даров больше, чем составила бы полностью его доля от троянских трофеев, доводись ему, вопреки чинимым Посейдоном препятствиям, переправить её домой. Но такого рода рационализация может быть прослежена у Гомера вплоть до ситуации самых настоящих жертвоприношений. Пропорциями размеров предназначенного для гекатомб в каждом отдельном случае принимается в расчёт степень благожелательности божеств. И если обмен является секуляризацией жертвы, то последняя сама оказывается уже чем-то вроде магической схемы рационального обмена, неким мероприятием человека, имеющим своей целью порабощение богов, которые ниспровергаются именно системой выказываемых им почестей.[42]
Момент обмана в жертве является прообразом одиссеевой хитрости, подобно тому, как многочисленные хитрости Одиссея как бы инкрустируют собой приносимую природным божествам жертву [43]. Перехитрить божества природы удаётся как герою, так и солярным богам. Олимпийские друзья Одиссея используют отлучку Посейдона к эфиопам, провинциалам, все ещё почитающим его и приносящим ему обильные жертвы, для того, чтобы препроводить своего протеже в безопасное место. Обман уже содержится в самой той жертве, которую с удовольствием принимает Посейдон: ограничение аморфного морского божества определённой локальностью, священным регионом, ограничивает в то же время и его власть, и ради насыщения эфиопскими быками он вынужден отказаться от того, чтобы излить свой гнев на Одиссея.
Все жертвоприношения, планомерно осуществляемые человеком, обманывают того бога, которому они посвящены: они подчиняют его примату человеческих целей и лишают его власти, а совершенный в отношении него обман беспрепятственно превращается в тот, который учиняется над верующей паствой неверующим проповедником. Хитрость зарождается в культе. Одиссей сам функционирует одновременно и в качестве жертвы, и в качестве жреца.
42
По сравнению с материалистической интерпретацией её Ницше связь жертвы с обменом трактуется Клагесом совершенно магическим образом: «Обязанность приносить жертву затрагивает абсолютно каждого, потому что каждый, как мы видели, получает причитающуюся ему долю жизни и всех жизненных благ — изначальное suum cuique — только благодаря тому, что неизменно даёт и возвращает. Но при этом речь идёт вовсе не об обмене в смысле вульгарного обмена благами (который первоначально, разумеется, точно так же освящается идеей жертвы), но об обмене флюидами или эссенциями в ходе самопожертвования собственной души несущим и питающим все и вся жизненным силам миpa». (Ludwig Klages. Der Geist als Widersacher der Seele. — Leipzig, 1932, Band III, Teil 2, S. 1409.) Двойственным характером жертвы, магической самоотдачей единичным себя коллективу — как бы с этим ни обстояло дело — и самосохранением посредством техники или магии, тем не менее имплицируется объективное противоречие, понуждающее к развитию как раз рационального элемента в жертве.
Под давлением все ещё продолжающих доминировать магических уз рациональность, в качестве способа действий жертвующего, становится хитростью. Клагес, этот рьяный апологет мифа и жертвы, сам столкнулся с этим и чувствует себя вынужденным провести различие между подлинной коммуникацией с природой и ложью ещё в идеальном образе пелазгической древности, без того, однако, чтобы ему всё-таки удалось исходя из самого мифологического мышления противопоставить видимости магического господства над природой некий противоположный принцип, потому что такого рода видимость составляет как раз сущность мифа. «Это уже более не является только лишь языческим верованием, это уже является также и языческим суеверием, когда, например, при вступлении на трон божественный властитель должен принести клятву в том, что он впредь дозволит солнцу светить, а полям — покрываться плодами». (Кlаее5. Op.cit, S. 1408.)
43
Этому соответствует и то, что человеческих жертвоприношений в собственном смысле слова не встречается у Гомера. Цивилизаторная тенденция эпоса даёт себя почувствовать уже в подборе сообщаемых происшествий. «За одним лишь исключением … и «Илиада» и «Одиссея» полностью очищены от мерзости человеческого жертвоприношения. »(Murray. The Rise of the Greek Epic. — Oxford, 1911, S. 150.)