Кирке соблазняет мужчин поддаться инстинкту, и с давних пор звериное обличье соблазнённых связывается с этим её деянием, а сама Кирке становится прототипом Гетеры, каковой мотив наилучшим образом выражен, пожалуй, строфами Гермеса, приписывающими ей эротическую инициативу как нечто само собой разумеющееся: «в испуге ...Станет на ложе с собой тебя призывать чародейка — ...Ты не подумай отречься от ложа богини» [69]. Сигнатурой Кирке является двусмысленность, ибо в своих действиях она по очереди выступает то погубительницей, то спасительницей; двусмысленность задаётся уже самой её родословной: она — дочь Гелиоса и внучка Океана. [70] Нераздельны в ней стихии огня и воды, и именно эта нераздельность, являющаяся противоположностью примата одного определённого природного аспекта — будь то материнского, будь то патриархального, — составляет сущность промискуитета, Гетерического, все ещё просвечивающего во взгляде девки, этом влажном отблеске созвездий. [71] Гетера дарует счастье и разрушает автономию осчастливленного, именно в этом её двусмысленность. Но она не обязательно уничтожает его: ей сохраняется более древняя форма жизни. [72] Подобно лотофагам Кирке не причиняет своим гостям ничего смертоносного, и даже те, кто становятся дикими зверьми, миролюбивы:
Вместо того чтоб напасть на пришельцев, они подбежали
Заколдованные люди ведут себя подобно диким зверям, слушающим игру Орфея. Мифическое колдовство, жертвой которого они стали, возвращает в то же время и свободу подавленной в них природе.
То, что отменяется рецидивом их грехопадения в миф, само есть миф. Подавление инстинкта, делающее их самостью и отделяющее их от животного, является интроверсией подавления, осуществляемого безнадёжно замкнутым круговоротом природы, на что намекает, согласно более ранней трактовке, само имя Кирке. Зато насильственное волшебство, напоминающее им об идеализированной праистории совместно со звероподобием, как, впрочем, и идиллия лотофагов, создаёт, сколько бы ни смущалось оно самого себя, видимость умиротворения. Но так как они однажды уже были людьми, цивилизаторная эпопея не способна изобразить с ними случившееся иначе, чем представив его в виде гибельного падения, и едва ли где-либо ещё в гомеровском изложении можно заметить хотя бы след вожделения как такового. Оно погашается тем настойчивее, чем более цивилизованными являются сами его жертвы.[74]
Спутники Одиссея превращаются не подобно предыдущим гостям в священные творения дикой природы, а в нечистых домашних животных, в свиней. Возможно, к истории о Кирке примешалась память о хтоническом культе Деметры, в котором свинья была священным животным. [75] Но также возможно, что мысль о человекоподобной анатомии свиньи и её наготе является мыслью, объясняющей этот мотив: как если бы ионийцы налагали на смешение с подобным такое же табу, которое сохраняется среди евреев. Наконец, можно подумать и о запрете на каннибализм, ибо, вполне как у Ювенала, вкус человеческого мяса снова и снова описывается тут как сходный со вкусом мяса свиньи.
Как бы то ни было, впоследствии любая цивилизация предпочитала называть свиньями тех, чей инстинкт вспоминает об ином вожделении, нежели то, что санкционируется обществом во имя его собственных целей. Заколдовывание и расколдовывание в ходе превращения спутников Одиссея связано с травой и вином, опьянение и протрезвление — с обонянием, всегда более других подавляемым и вытесняемым чувством, наиболее близким как полу, так и памятованию об архаических временах. [76] Но образом свиньи счастье обоняния обезображено и превращено в грязное вынюхивание [77] того, чей нос находится на уровне земли, того, кто отказывается от прямохождения. Все выглядит так, как если бы колдунья-гетера тем ритуалом, которым она подчиняет себе мужчин, снова повторяла ритуал, которому патриархальное общество вновь и вновь подчиняет самое себя. Подобно ей, склоняются под нажимом цивилизации женщины, прежде всего, к тому, чтобы усвоить цивилизаторный приговор, вынесенный женщине, и диффамировать секс. В споре Просвещения с мифом, следы которого хранит эпопея, могущественная искусительница в то же время оказывается и слабой, устаревшей, уязвимой, нуждающейся в эскорте закабаленных ей зверей. [78] В качестве репрезентантки природы становится загадочным образом неотразимости [79] и бессилия. Так отражается ей тщеславная женщина в буржуазном обществе ложь господства, которой примирение с природой замещается преодолением её.
70
Ср. там же, 138 и ел. стр. Ср. также F. C. Bauer. Symbolik und Mythologie. Stuttgart 1824, Band I, S. 47.
74
Мюррей говорит о «сексуальной подчистке», которой подверглись гомеровские поэмы при редакции. (Ср. Op.cit. S. 141 ff.)
75
«Свиньи вообще являются жертвенными животными Деметры» (Wilamowitz-Moellendorf. Der Glaube der Hellenen. Band II, S. 53.)
76
Ср. Freud. «Das Unbehagen in der Kultur». In: Gesanunelte Werke. Band XIV, Frankfurt am Main 1968, S. 459 Fussnote.
77
В одном из примечаний Виламовица неожиданным образом указывается на связь между понятиями вынюхивания и noos’a, автономного разума: «Шви-цер вполне убедительно связывает noos с сопением и разнюхиванием». (Wilamowitz-Moellendorf. Die Heimkehr des Odysseus. S. 191.) Правда, Виламовицем оспаривается то, что это этимологическое родство может иметь какие бы то ни было последствия для значения данного слова.
79
Позднее это сознание неотразимости нашло своё выражение в культе Афродиты, «чьи чары не терпят отказа» (Wilamowitz-Moellendorff. Der Glaube der Hellenen. Band II, S. I 52.)