Выбрать главу

Обетованная земля Одиссея — это не архаическое царство образов. Все эти образы как тени мира мёртвых открывают в конечном итоге ему свою истинную сущность — то, что они являются видимостью. Он становится свободным от них после того, как однажды опознает их в качестве мёртвых и с барским жестом сохраняющего самого себя отказывает им в той жертве, которую он отныне приносит только тем, кто предоставляет ему знание, полезное его жизни, в котором власть мифа утверждает себя уже только имагинативно, будучи пересаженной в дух. Царство мёртвых, где собраны депотенцированные мифы, бесконечно отдалено от родины. Лишь в самой отдалённой дали коммуницирует оно с ней. Если следовать Кирхоффу в предположении, что посещение Одиссеем загробного мира относится к самому древнему, собственно былинному слою эпоса [91], то этот древнейший его слой в то же время является тем, в котором — точно так же, как в предании о путешествиях в загробный мир Орфея и Геракла — по меньшей мере, одна черта самым решительным образом выходит за пределы мифа, как, например, представляющий собой центральную клетку всякой антимифологической мысли мотив взламывания врат ада, упразднения смерти. Этот антимифологизм содержится и в пророчестве Тиресия о возможном умиротворении Посейдона. Неся на плече весло, надлежит странствовать и странствовать Одиссею, пока он не встретит людей, «Моря не знающих, пищи своей никогда не солящих» [92]. Когда ему встретится путник и скажет, что он несёт на плече лопату, то тем самым будет достигнуто правильное место для того, чтобы принести Посейдону умиротворяющую жертву. Сутью прорицания является ошибочное признание весла за лопату.

В глазах ионийца все это должно было выглядеть в высшей степени комичным. Но этот комизм, в зависимость от которого поставлено само примирение, предназначен не человеку, а разгневанному Посейдону. [93] Недоразумение должно рассмешить свирепого бога морской стихии, чтобы в его смехе растаял его гнев.

Что является аналогом совета соседки у братьев Гримм, как матери избавиться от ребёнка-уродца: «Ей нужно принести уродца в кухню, посадить на плиту, развести огонь и вскипятить воду в двух яичных скорлупках: это рассмешит уродца, и как только он засмеётся, с ним будет покончено» [94]. И если смех и по сей день считается признаком силы, вспышкой слепой ожесточённой природы, то всё же он несёт в себе и противоположный элемент, а именно тот, что как раз в смехе слепая природа узнает самое себя в качестве таковой и тем самым отрекается от разрушительного насилия. Эта двусмысленность смеха близка двусмысленности имени, и, быть может, имена являются не чем иным, как окаменевшим хохотом, точно так же, как сегодня им все ещё являются клички, единственное, в чём ещё продолжает жить нечто от изначального акта именования.

Смех — это заклятье вины субъективности, но той временной приостановкой прав, о которой он заявляет; указывает он и на нечто, лежащее за пределами коллизии. Он предвещает путь к родине. Тоска по родине высвобождает ту авантюру, посредством которой субъективность, протоистория которой даётся «Одиссеей», выскальзывает из праисторического мира. В том, что понятие родины противостоит мифу, который фашисты хотели бы лживо перелицевать в родину, и заключается глубочайшая парадоксальность эпопеи. В ней находит своё выражение историческая память, которой оседлость, предпосылка любой родины, учреждается в качестве преемницы номадической эпохи. И если непоколебимый порядок собственности, который даётся оседлостью, является основой отчуждения человека, которым порождается любая ностальгия и тоска по утраченному первобытному состоянию, то, тем не менее, всё же именно оседлость и прочная собственность, в условиях которой лишь и образуется понятие родины, являются тем, на что обращена любая тоска и любая ностальгия.

вернуться

91

«Поэтому я не могу не считать одиннадцатую книгу за исключением некоторых мест … лишь изменившим своё местоположение фрагментом древнего nostos и, таким образом, древнейшей части этого поэтического произведения». (Kirehhoff. Die homerische Odyssee. — Berlin, 1879. S. 226.) — «Что бы ни было ещё оригинального в мифе об Одиссее, таковым, бесспорно, является посещение загробного мира». (Thomson. Op.cit., S. 95.)

вернуться

92

Одиссея, XI, 123.

вернуться

93

Первоначально он был «супругом Земли» (Ср. Wilamowitz. Glaube der Hellenen. Band I, S. 112 ff.) и лишь позднее стал морским божеством. Возможно, пророчество Тиресия содержит в себе намёк на эту его двойную сущность. Вполне допустимо, что умиротворение его посредством жертвы земле, приносимой вдали ото всякого моря, сопряжено с символической реставрацией его хтонической силы. Эта реставрация, возможно, выражает собой замену морских путешествий и поисках добычи землепашеством: культы Посейдона и Деметры переходят друг в друга. (Ср. Thomson. Op.cit., S. 96, сноска.)

вернуться

94

Brueder Grimm. Kinder- und Hausmaerehen. Leipzig, o.J, S. 208. Близко родственные данному мотивы восходят к преданиям Античности, и притом именно к таковым о Деметре. Когда последняя «в поисках похищенной дочери отправилась в Элевсин», она нашла «приют у Дисавла и его жены Баубо, однако отказалась, пребывая в глубокой скорби, прикоснуться к еде и питию. Тогда хозяйка Баубо рассмешила её тем, что неожиданно задрала на себе платье и обнажила своё тело». (Freud. Gesammelte Werke. Band X, S. 399. Ср. Salomon Reinach. Cultes, Mythes et Religions. Paris 1912, Band IV, S. I 15 ff.)