Своеобразная, прямо скажем, апология метода.
Провели огромную, титаническую работу, а зачем — неизвестно. Прикладное значение отсутствует, поскольку выводов сделать не смогли. Игра в бисер?
Более того: можно было, оказывается, и вовсе не тратить сил и не играть в эту игру, поскольку внутренней убежденности в ее значении нету. Хотя сама игра рекламируется по ходу дела непрерывно. Движение — все, цель — ничто?
Авторы объясняют этот свой триумф несколько провокативно: «Теперь читатель, держа в руках те же результаты, находится с нами в равных условиях и, может быть, сумеет увидеть новые, нераспознанные нами закономерности, лежащие в самой основе генофонда. В этом и была главная цель нашей книги» (286).
На мой лично взгляд, такой результат компрометирует сам метод, т. е. геногеографию.
2. Неуловимый генофонд
В самом начале книги авторы задаются вопросом: «Каковы истоки русского генофонда? Какие племена и народы составили основу нашего генофонда?.. Какие миграции — часто нешумные и почти не отмеченные в памяти народов — определили многие черты современного генофонда?» (9).
В самом конце книги авторы подводят нас к признанию в том, что сама подобная постановка вопроса научно неправомерна: «Какие же гены считать “русскими”? Ведь чем на большее число поколений мы спустимся в любую родословную, тем больше мы насчитаем “пришлых” генов. Более того, чем глубже мы будем погружаться в прошлое популяции, тем больше мы будем отходить от современного народа (русского, украинского, татарского или французского) и переходить к тем “пранародам”, из которых он вырос. Например, погружаясь в генетическое прошлое русского народа, мы уже вскоре окажемся среди генофонда иного народа, который дал начало и русским, и украинцам, и белорусам. А ещё глубже — и среди ещё иного генофонда: народа, который дал начало русским, марийцам, удмуртам, коми… И среди ещё нескольких генофондов, частью влившихся в состав русского. Но при этом не заметим никаких качественных различий в наблюдаемом нами генофонде: одних генов стало чуть больше, других чуть меньше, но нигде нет той границы, где бы вдруг неизвестно откуда дружно появились на свет “русские” (или “украинские”, или “татарские”) гены. Нет их! И нет оттого, что народ и его генофонд не являются некой неизменной замкнутой единицей — напротив, это динамичный, живой, подверженный постоянным изменениям “суперорганизм”, умеющий, как и все живые организмы, сохранять своё единство и перерастать в своих потомков» (315).
С одной стороны, все вышеизложенное замечательно согласуется с общей теорией этногенеза. Ведь все названные европейские народы, включая германские, кельтские, славянские, финские, европеоидны в своей основе, все они прямые потомки кроманьонца, к которому и ведет ступень за ступенью нисходящая вглубь веков лестница.
С другой стороны, несколько странно видеть равнодушие генетика к «слишком маленьким» различиям генофондов, к этим «тонким настройкам». Ведь в них-то и есть вся суть этнических, а порой и расовых, и даже классовых (в биологическом смысле) различий. Разницу между человеком и шимпанзе делают всего-навсего чуть более одного процента генов, имеющиеся у одного и отсутствующие у другого, а почти на 99 % они генетически одинаковы… Малюсенькие генетические различия позволяют, тем не менее, отличить не только такие близкие по происхождению этносы, как русские, украинцы и поляки, но и предков от потомков: греков от эллинов, итальянцев от римлян.
По-видимому, авторы не только чувствуют и осознают противоречие, в которое сами себя завели по итогам колоссального труда, но и тяжело его внутренне переживают. Только этим можно объяснить, что им пришлось прибегнуть к аргументам, считающимся в науке попросту недопустимыми.
Они пишут: «Но если “самое главное о генофонде”, возможно, осталось не понятым до конца, мы всё-таки знаем достаточно, чтобы сказать, чем генофонд не является. Какие воззрения на генофонд являются ошибочными, неверными, необоснованными, ненаучными — это мы сказать теперь можем. Этот принцип — “не то” и “не это” — используется при описании очень сложных объектов (например, в духовной литературе). Он помогает очертить границы, в пределах которых реально находится объект» (286).
Подобные дефиниции, построенные на отрицании («А» не есть «Б»), именуются в логике «апофатическими» и категорически не рекомендуются даже начинающим ученым. Ибо возможности подставлять все новые значения для «Б» безграничны до абсурда (сковородка не есть подушка, но она не есть также и облако, и собака, и логарифм, и… т. д.). Да, в течение долгих столетий церковная схоластика прибегала к подобным доводам, но уже к началу XX века, в том числе благодаря русским религиозным философам, апофатические определения оказались изгнаны даже из богословия. В науке им и подавно делать нечего. Здесь требуется ясность, недвусмысленность и положительность («А» есть то-то и то-то), базирующаяся хотя бы на постулатах, если больше не на чем. И только тогда возникает возможность полноценного сравнения объектов и разграничения их свойств («А» не есть «Б» потому-то и потому-то). Но мы от авторов не дождались даже четких постулатов, не говоря уж об однозначных определениях.