Вот почему я бы не стал так уж настаивать, как это делают Балановские, что смешение с финскими популяциями говорит об их конституирующей роли в формировании русского генофонда (162). Так, как если бы финны и славяне были в то время уже до конца отдельными, обособившимися этносами — субъектами истории. Но ведь это смешение может быть просто свидетельством общности происхождения и дальнейшей совместной судьбы. Возможно, дивергенция не зашла еще слишком далеко, славяне и финны просто не успели очень уж разойтись даже генетически, а тем более антропологически. И обоюдными усилиями возвращали былое родство.
Если же в эпоху славянской колонизации славяне и финны антропологически мало отличались друг от друга, признать финнов за решающий фактор в складывании «среднерусского» антропологического портрета не представляется возможным.
К сожалению, книга Балановских не содержит материалов, могущих подтвердить или опровергнуть эту гипотезу. Ни генетический, ни антропологический портрет славянина VI–VIII вв., ни генетический, ни антропологический портрет финна того же времени в книге не содержится. Нет и точного ответа, кто и где жил на Русской равнине до эпохи колонизаторства летописных восточнославянских племен. И не были ли эти «дославяне» на самом деле славянами, только другими.
3. С полной ясностью и определенностью Балановские пришли к выводу, что микшированность с финнами — есть только русская, но не восточнославянская в целом участь. Ни белорусы, ни украинцы ни в чем таком не замечены.
Авторы ставили задачу прямо: «Важно понять: близки ли все эти популяции (финские. — А.С.) именно к русскому генофонду или же к широкому кругу восточнославянских популяций? Иными словами: кроется ли секрет этого сходства в этнической истории русского народа или же в экспансии восточных славян в целом, а возможно и в “исходном”, до экспансии, сходстве славянского и финно-угорского генофондов?»
Для ответа на этот вопрос Балановские провели анализ близости «восточноевропейского»[50] (именно: финского) генофонда к белорусам и украинцам, составили соответствующие карты. И так обосновали свой вывод:
«Высокое генетическое сходство русских популяций с населением большинства восточноевропейских территорий (имеются в виду, не подумайте иного, все те же финские популяции. — А.С.) является не чертой, общей всем восточнославянским народам, а собственной характеристикой русского генофонда… Зона, генетически сходная с белорусским генофондом, заметно меньше: она включает лишь славянские народы (как восточных славян, кроме Западной Украины, так и западнославянские популяции), но не включает народы Поволжья и Приуралья. Таким образом, генетическая общность с неславяноязычными популяциями Восточной Европы является “прерогативой” русского генофонда, в отличие от генофонда белорусов, который резко отличается от этих народов Поволжья и Урала…
Неславянские народы Восточной Европы, которые относительно близки к русским популяциям, от украинского генофонда так же далеки, как и от генофонда белорусов. Это подтверждает правильность нашей интерпретации, что славянская колонизация Восточно-Европейской равнины, сопровождавшаяся ассимиляцией финно-угорского населения, вовлекала из всего славянского массива преимущественно предков современного русского населения» (241–242).
Сказано с исчерпывающей определенностью.
Положим, на вопрос об «”исходном”, до экспансии, сходстве славянского и финно-угорского генофондов» авторы так и не ответили: но на него и нельзя ответить, исследовав потомков только двух из многочисленных племен, участвовавших в экспансии (дреговичей и полян), тем более, что прямая генетическая преемственность современных украинцев от летописных насельников Киевщины былинных времен не подтверждена.
50
Балановские в понятие Восточной Европы вкладывают явно не то общепринятое ныне содержание, которое было установлено в Ялте и Потсдаме по итогам Второй мировой войны.