Это нужно просто представить. Тебе доводилось когда-нибудь слышать, как гвоздодером ломаются кости? Этот сочный хруст и глухой низкочастотный звон плотного металла, дрожь металлической кожи, готовой рассыпаться на песчаную бурю от ужаса прикосновения. У этого гвоздодера, который ты представляешь, был характер и стойкость — терпение, которого не хватило черепной шкатулке нашей хрупкой героини. Он даже не заметил, как в руке оказался этот злосчастный гвоздодер. Удар. Еще… Она еще дышит. Позовите врача! Крики. Закрыть лицо руками. Врача! Отвести взгляд. Прасковьи не станет седьмого дня. Рассеется приворот. Н. раскается, признается, приговорится (Робинзон теряет свою Пятницу). Так осиротеет мать автора в свои вечные двенадцать лет. Она еще не познала годы беспризорной нищеты, первый поцелуй, маленький гробик для семилетнего своего сына. Как многого она еще не знает. Как далека еще отсюда история автора.
Первым делом, годы спустя они встретятся: отец и мать.
У них будет сын — это дело второе.
Второй же, седьмого года, укутавшись в песках, оборвет свое дыхание песчинкой в альвеолах.
Вот и маленький гробик2.
Инверсия сиротства
Они будут любить друг друга в трауре, дабы отец загладил свою негласную вину новой инкарнацией семени, вечным возвращением любимого сына. Сплюнуть в матку, претворить, впаять означающее покойного имени, дата, подпись, печать.
Одно лицо — не отличишь.
Героический жест отца — так спасают брак. Очередные роды подкосят былую красоту, обрамлявшую сиротские глаза, на сей раз безвозвратно. Тогда мечтать о дочери. Последнее желание и последнее утешение, шанс вернуть свои двенадцать лет. Спустя год мать автора отправится на УЗИ — узнать, не злокачественная ли опухоль стервенеет в ее животе. И напоследок жестокость акушера, произносящего слово — мальчик.
За неимением лучшего сына она любила. И отец любил. Отличный коктейль для ковки Эдипа, для Кафки без К. и без единого знака, для травки никотином, для травки под спидом, для давки акушеров — тужься, тужься! — плевком утробы в прекрасную и бескрылую реальность жестоких и таких легких птиц.
Впрочем, история не об этом. Да и нет никакой истории. Есть лишь намерение, преамбула и многоточия, пунктиры и междометия.
Есть маленькая девочка с именем М. Есть тело набережной. Тепло набережной. Все это, сказал бы Набоков, еще нужно как-то расставить. Он помнит пьянящую чайку, видишь? Листает бережно перья на набережной, избела-глупой, изжесто-ржавой третьей октавой: два Ля, два Ре с диезами… И ни одной Ли, и ее молочное имя, созвездия родинок на белоснежной коже плеч, млечный путь в кувшине молока. Мечтала чайкой рассекать лоскуты лазури, ласку мечтала дарить, но режет жилы, сухо-жилы, ржаво-жилы, что-то еще, не помню… Режет ржавой памятью ржаво-жилы…
Он звал ее Солнцем. Они виделись лишь однажды, где-то на набережной, где-то, где не слишком-то любезная Ока посмертно тревожит едва ли обидчивую Волгу, там, где маршрутки не очень-то опаздывают, хотя кто их просит, где два случайных сердца отчаянно завидуют чайкам, не вполне еще надеясь рассекать небеса. Еще не вполне влюбленные, бескрылые — хоть и сумерки встречи. Они прощались, едва задев друг друга взглядом. Тепло ее губ на левой щеке, ржавое солнце в медном куполе небес и дальше шепотом последнее — моя маршрутка… прощай.
Это все вымысел и галлюцинация, возможно, этот абзац уже кто-то вычеркнул. Нужно попробовать снова. Автор вытирает белым платком свои кровоточащие глаза — на платке остается узор, подобный тому, что видел он когда-то на рукаве М. — и продолжает щелкать свои клавиши в следующей примерно последовательности:
2
Голос плачущей матери, смерть подступает так близко, что у нее горло перехватывает — мой мальчик умер. Этот мальчик воспринимал мир также, как я, когда меня не было. Взирал, чувствовал, вдыхал запахи улицы, обозначал все эти предметы вокруг, других и себя. Думая, что он такой-то тогда-то и там-то, он всякий раз регистрировал обстоятельства своей субъективности. Желал смерти по-своему. Но вдруг — отсутствие, которое он не смог зафиксировать. Теперь мы, еще не начатые, но оставшиеся на какое-то время, означим эту его завершенность. Я ничего почти о нем не знаю. И смерть эта имеет значение только в отражении сиротских глаз моей матери — весь ужас встречи там, в их глубине. Глубине, которую я не могу увидеть. Вообрази. Наверное, она не будет спать этой ночью. Утром я позвоню ей, если она еще будет жива…