Дверь в его комнату открыта, сейчас он один, в своей коляске. У него черная повязка на глазу, иначе всё, на что он смотрит, будет иметь двойное изображение. Она придает ему сходство со старым пиратом. На столе шахматы, начатая плитка шоколада. Я достаю еще одну. Он говорит с трудом. Его речь напоминает звук истертой граммофонной пластинки, которую к тому же время от времени заедает.
«Тт-ы... плл-охо... игг-рал...Вей-ккан...Зее...в...эт-ом... гг-оду», - переходит он с места в карьер. «Что ты сказал?» — «Ты... пл-охо...игграл...в... Вейк-ккан-Зее... в этом ггоду», — повторяет он. «Что? Что ты говоришь?» Хейн напрягся: «Тты плохо играл в.. .Вейк-ан-Зее в этом ггоду...» - «Ничего не понимаю...» Хейн смеется и машет на меня рукой.
Он очень любил животных и в своей прошлой жизни часто бывал с маленькой дочкой в «Артисе» - чудесном амстердамском зоопарке. Когда он сидит в коляске, то напоминает старую каракатицу, жившую когда-то в огромном аквариуме «Артиса» и описанную им самим: «Прямо налево в аквариуме всегда лежала каракатица, которую дети очень любили. Это было очень нескладное существо, проплывавшее, изгибаясь, как облачко, из одного конца аквариума в другой. Но когда она путешествовала по дну аквариума, она могла, неожиданно сжавшись, совершенно уйти в себя, как будто споткнулась о камень или хочет сделать что-то, чего ей никак не удается. Ее щупальца тогда начинали вращаться, как колеса, быстро и непонятно, до тех пор, пока она не выходила из этого состояния собственных объятий и не совершала прыжок в высоты аквариума, с тем чтобы снова начать свое изящное перемещение в воде. Это сочетание беспомощности и величественной грации делало из нее то, что мы называем "талантом "».
Иногда во время посещения он вдруг говорит резко: «А сейчас я буду есть». Это означает, что твой визит окончен и ты можешь идти: Хейн предпочитал есть в одиночестве, потому что любой физический процесс был труден для него.
Но, приговоренный к бессрочному заключению в продырявленной во многих местах собственной телесной оболочке, он никогда не жаловался, и не потому, что жаловаться - это задавать вопросы и ждать ответа, а он привык отвечать на вопросы, а не задавать их; просто он прекрасно знал, что в его положении нет ответов на эти вопросы.
Полное пренебрежение к недуховной, материальной стороне человеческого существования обернулось полной зависимостью от нее, но он не хотел, чтобы это было выставлено на всеобщее обозрение, и меньше всего он нуждался в соболезновании.
Мы говорим о шахматных новостях. Он в курсе текущих событий. Бер-ри Витхауз, постоянный напарник в сеансах одновременной игры и партнер по блицу, заходит к нему каждую субботу с бюллетенями последних турниров. Месяц назад Витхауз решил пошутить и начал разыгрывать партии полуфинала чемпионата страны среди девушек. «Что это за пат-церы играли?» — не дал провести себя на мякине Доннер. Я начинаю показывать свою партию против Найджела Шорта из Хоговен-турнира. «И так можно играть?» — критикует Хейн мою постановку дебюта. Мы оставляем шахматы. Начинает смеркаться.
«...Я читал отчеты эскулапов о моем состоянии. Они повторяют всё, что я им сказал, только на своем собственном, непонятном медицинском языке. Впрочем, это простительно: мой случай — совершенно необычный. Выяснилось, что у меня от рождения одна из трех артерий, обеспечивающих проток крови к мозгу, закупорена. Я спросил тогда: «Доктор, кем бы я был, если бы проток крови к мозгу был открыт полностью ?» «Шекспиром, — ответил тот, —Леонардо».
У меня теперь часто бывают сны. Недавно мне снилось, что я снова могу ходить и меня должны были привязать к кровати, чтобы предотвратить несчастье. Я погребен заживо в этом доме для инвалидов. Это мое последнее пристанище...
Мулич говорит, что я в таком состоянии могу жить еще с десяток лет. Крайне маловероятно. Я полностью отдаю себе отчет, что нахожусь в самой последней стадии жизни. Еще год, от силы два. Но сожалею ли я о чем-нибудь? Я жил, как хотел. Я и сейчас делаю всё, что мне нравится: ем довольно много сладкого, шоколада. Раньше я выкуривал больше ста сигарет в день. Немножко жаль, что я бросил курить в 82-м году, потому что сейчас мог бы бросить в любой день. Помню, я играл однажды с Майлсом. Когда я выпустил дым, он сделал руками движение, разгоняющее табачное облако. Я тут же подозвал судью: «Господин Майлс мне мешает. Вы можете сказать ему, чтобы он не делал этого больше?» Теперь же я сам против курения. Курение должно быть запрещено. Ну и алкоголь, конечно; я любил алкоголь, но после пятидесяти человек не должен много пить. Теперь я даже воду пью с трудом.
Мой отец запретил мне строжайшим образом публиковать мои мысли об атеистическом христианстве, пока он жив. Хотя, конечно, идея атеизма ужасна сама по себе, чтобы быть правдой. Я не хочу достигнуть возраста моего отца. Тогда я думал, что тоже доживу до его лет, но теперь я удовлетворюсь пятьюдесятью девятью. Сначала пятьдесят девять, потом шестьдесят; в шестьдесят, я полагаю, можно спокойно умереть...
Я — сторонник эвтаназии. Это ведь ужасно быть таким старым. Прекращение жизни много гуманнее, чем жизнь в такого рода домах. Инвалидам надо помогать как можно меньше. Мой физиотерапевт говорит мне: «Держись за брусья крепко, я отхожу от тебя. Помни, меня нет с тобой и ты можешь упасть». Это правильный менталитет. У меня всё тело в синяках от падений, но это лучший способ чему-то научиться. Конечно, надо следить, чтобы не сломать чего-нибудь.
Страшно подумать, что ожидает нас в 2020году. Половина населения Голландии будет находиться в таких домах, как этот. Как будет возможно содержать такое количество восьмидесяти- и девяностолетних людей? Человек должен сам распоряжаться своей жизнью и иметь право прекратить ее. Как эскимосы в старости, которые покидают юрту и уходят в снежную пустыню. К тому же я был всегда ярым сторонником сожжения вдов. Вдовы рассказывают обычно ужасные вещи после смерти мужей, поэтому самое лучшее, если они будут похоронены вместе с мужьями.
Я хочу быть похоронен, а не кремирован. Я решил это уже давно. Иногда я представляю себе, что ко мне перед смертью придет священник. В этом доме католические обряды, но неужели они решатся на это? Нет, они знают меня достаточно хорошо...
Человек до конца цепляется за жизнь. Сартр умер, как собака. Он ослеп, ходил под себя и повсюду прятал бутылки виски. Симона де Бовуар не могла смотреть на всё это, но сам он в одном из своих последних интервью сказал: «По какой-то причине, которая мне самому неизвестна, я не чувствую себя несчастным».
Я много думаю в последнее время о солдате Помпеи. Почти все, погребенные под лавой, пытались спастись бегством, когда их застала смерть. Но была найдена и фигура, стоящая во весь рост, с лицом, обращенным к вулкану. Это — солдат Помпеи. Он увидел, что всё погибло, что там, вдали, небо разверзлось над самой верхушкой вулкана, и так остался стоять, вдохновленный этим зрелищем».
Утром 27 ноября 1988 года сестра Хейна поздравляет его, как это всегда было принято в этот день в семье. «С чем ты меня поздравляешь?» — спрашивает он. «Как же, сегодня день рождения мамы». Хейн качает головой: «Я совершенно забыл об этом...»
Когда у меня умерла мама, Доннер сказал: «После того как умерла моя мать, я часто встречал ее здесь и там — на улице, в магазине, в поезде — и оборачивался на старушек с седой головой, и только потом возникала вторая мысль: да нет же, она ведь умерла... Этот период длился у меня несколько месяцев, потом прошел, как всё проходит».
Он умер вечером того же ноябрьского дня 1988 года. На следующий день состоялся последний тур Олимпиады в Салониках. Мы вышли на игру с траурными повязками, но ни на это, ни на объявленную перед туром и потонувшую в шуме многих сотен голосов минуту молчания никто не обратил внимания.
Я никогда не видел Доннера в юности. Хотя как сказать. На похоронах его, у открытой могилы, вздрогнул — худощавый молодой человек, с волосами до плеч, звонкий голос: «Спасибо, — и рука наотмашь, — за всё спасибо, зато, что просто был, — спасибо». Давид - сын Доннера. Вылитый молодой Хейн, я сразу узнал — по фотографиям...