Выбрать главу

Однако лучше всего я помню Стасова при его похоронах, и я не могу мысленно представить себе его квартиру, не увидев тут же гроб и Стасова в гробу. Больше всего меня поразило в этой церемонии, что Стасов, лежащий в гробу со сложенными на груди руками, казался неестественным; он был ярчайшим представителем породы людей с широко раскрытыми объятиями. Комната казалась к тому же абсурдно узкой для такого громадного человека; отчасти это объяснялось дождливой погодой: мы все толпились там в пальто и с зонтиками. Помню, когда гроб проносили через дверь, дирижер Направник повернулся ко мне со словами: «Отсюда выносят кусок истории».

Воспоминания сами по себе, конечно, являются «надежными», они гораздо надежнее «подлинников», и «надежность» их возрастает с годами. Кроме того, всплывающие плохие воспоминания можно отогнать и извлечь из памяти наиболее стоющие реликвии. Никакого хронологического порядка в картинах прошлого, особенно часто оживающих в моей памяти, не наблюдается. Недавно, например, мне часто представлялся Мариинский театр с главным входом, задрапированным в черное по случаю кончины Чайковского. Помню, как колебались завесы на зимнем ветру, и как меня волновало это зрелище, ибо Чайковский был героем моего детства. В последнее время я часто вспоминал также звуки музыки, услышанной мною впервые, — пронзительные звуки флейт и гром барабанов оркестра моряков из казарм, расположенных вблизи нашего дома, при слиянии Крюкова канала с Невой. Эта музыка и звуки оркестра, сопровождавшего полки конной гвардии, ежедневно проникали в мою детскую. Особенно забавляли меня в младенчестве звуки труб, флейт и барабанов. Я знаю также, что желание воспроизвести эту музыку было причиной моих первых попыток сочинительства; я пробовал подобрать на рояле услышанные мной интервалы — лишь только смог дотягиваться до клавиатуры, — но при этом находил другие интервалы, нравившиеся мне больше, что уже делало меня композитором.

В недавно нахлынувших на меня воспоминаниях я увидел царя Николая II на улицах Санкт-Петербурга в годы моего детства и после этого стал размышлять о политике того мира, где мне суждено было жить. Сам царь был бесцветной фигурой, но лошади его являли собой замечательное зрелище — одна непосредственно перед императорскими санями, с синей сеткой, предохраняющей седоков от снега, летящего из-под копыт, и другая, галопирующая сбоку. Даже в те времена выезды царя сопровождались полицейскими в серой форме, кричавшими зевакам: «Равойдись, разойдись!» (Когда особый царский поезд проезжал мимо одной из дач, где жила семья моей жены Веры, всем им приказывали сидеть дома при наглухо закрытых окнах; вдоль пути следования поеэда выставлялась вооруженная охрана. Личный вагон царя был синего цвета, но три других вагона этого поезда были выкрашены в тот же цвет, чтобы сбить со следа гипотетического убийцу.)

Когда я перебираю эти воспоминания, другие начинают одолевать меня: мое первое посещение цирка, цирка «Чинизелли», как он тогда назывался, где наездницы в розовых корсажах стоя объезжали арену, как у Сёра или Тулуз-Лотрека; моя первая поездка в Нижний Новгород, город зеленых куполов и белых стен, заполненный татарами и лошадьми, запахами кожи, мехов и навоза; море, впервые увиденное мною на семнадцатом году жизни, что очень странно, поскольку я родился и прожил вблизи моря большую часть жизни. (Впервые я увидел море с холма в Гунгербурге у Финского залива, и я помню свое удивление тем, что эта узкая полоса между землей и небом была — как и следовало при взгляде с холма — такая «вертикальная».)