Хорошо, пусть так! Уна подвинула ей ложку. Девочка все равно не стала есть! Уна забеспокоилась, взяла ложку в руку и черпнув бульон аккуратно поднесла ложку ко рту Дайны и влила содержимое деревянного черпачка в ее аккуратный красивый ротик. Дайна судорожно вздохнула, проглотив бульон, и тогда в ее рот отправилась следующая порция варева. А потом, к радости Уны, девочка перехватила ложку, и стала есть сама. Уна пододвинула ей хлебный ломоть — и хлеб пошел в дело. Славно! Значит девочка вполне разумна, и с головой у нее все в порядке! Вот только почему-то не понимает слов…
Бульон закончился, девочка вопросительно посмотрела на Уну, та улыбнулась:
— Нет, милая, хватит! Животик будет болеть! Ты давно не ела! Надо постепенно привыкать к пище!
Она изобразила боль живота, ойкнула, и девочка серьезно кивнула. Вообще, как показалось Уне, это была на удивление серьезная и разумная девочка. Никаких истерик, никаких лишних телодвижений — как взрослая. Надо есть, она ест. Надо сидеть, она сидит.
Затем они пили узвар из лесных ягод, подслащенный засахаренным медом — очень полезное, но еще и очень вкусное питье. Девочка пила с наслаждением, раскрасневшись и отдуваясь, аккуратно доедая свой недоеденный кусочек хлеба. Она ела его так, будто этот самый кусочек был огромной ценностью, и такой ценностью точно нельзя разбрасываться. И это верный признак того, что с едой у девочки в последние месяцы, а может и годы было очень даже все непросто. Ценит пищу!
А потом Дайна вдруг покраснела, схватилась за низ живота, и понятливая Уна повела ее в туалет. Кстати сказать, это тоже была проверка — достаточно ли цивилизованна девочка, знает ли она, что такое туалет.
Как оказалось — прекрасно знает, и умеет пользоваться. И это радовало. Ну что же — туалет освоили, желудок набили, давай теперь знакомиться! Как тебя на самом деле зовут, милая?
— Как тебя зовут? — спросила Уна, снова усадив девочку за стол. Та сразу нахохлилась, нагнулась над столом, и стала смотреть в столешницу, потупив взгляд и наблюдая за Уной искоса, как если бы ожидала какой-то гадости. Уна вздохнула — никогда ничего не бывает просто! И что делать?
— Я — Уна! — медленно сказала женщина — Ты — кто?
Девочка смотрела на нее и молчала. Губы ее даже не дрогнули.
Уна вздохнула, а потом вдруг запела песенку про веселого песика, который скачет по дорожке, и которого догоняет девочка. Эту песенку ей пела кормилица Аннуш, молодая полноватая женщина, которая была с Уной все ее детство. Вначале как собственно кормилица, потом как нянька. А потом Аннуш уехала в свою семью, по которой очень соскучилась, и Уна по ней очень плакала. Кормилица была наверное единственным человеком (если не считать Мастера), который ее искренне любил. Любил не за то, что она богатая и родовитая, а за то, что она вот такая есть на белом свете. Мать? Матери было не до нее — она интриговала, блистала на балах, бегала к любовникам, рожала. Отец? Ему тем более не до Уны, «пустой» принцессы, неспособной принести наследника ни одному из королей или императоров этого мира. Пустышка. Обманка. Позор семьи!
Братья и сестры? Ха! Кроме презрения и насмешек — больше ничего. Кто любит изгоев? Справедливости ради, она к ним относилась с такой же «любовью». Но это нормально — как говорится, сколько ты даешь, столько тебе и отдадут. Да еще и с процентами. И никак иначе.
Девочка слушала песенку, а потом ее губы сложились в улыбку — милую такую, детскую, беззащитную, как одуванчик под ветром. Дунь — и улетит улыбка, сорвется с лица, оставив после себя лишь голый, худой скорбный стебелек.
— А ты умеешь петь? — замолчала Уна — Ну-ка, спой что-нибудь! Давай!
Уна закивала, жестами предлагая девочке не бояться и запеть, та смотрела на нее непонимающе, потом мелко закивала — поняла! — и запела. На незнакомом Уне языке (!!!) спотыкаясь на словах, корявенько, но женщина вдруг подняла брови — а девочка-то умеет петь! У нее есть голос! Только голос… странный, низкий, не девчачий, будто в ней сидит другая девочка, гораздо старше, грубее. Увидев, что Уна поражена ее пением, девочка сбилась и замолчала, покраснев и снова упершись взглядом в столешницу. Уна хотела ей что-то сказать, ободрить, и тут в дверь постучали. Нет, не постучали — поскребли.
Дверь, сделанная из старого темного дуба снаружи была покрыта царапинами почти на высоту человеческого роста. Кахир иногда был особенно нетерпелив и обрушивался на нее всей массой своего тяжеленного тела, а его лапищи заканчивались когтями — больше достойными какого-нибудь медведя, чем домашней благообразной собаки. Так что ощущение было таким, будто кто-то пинает в дверь здоровенными сапожищами со стальными набойками на носах.