Вдруг из кучи щебня выскочило что-то, — что-то оборванное, безумное, перед чем лошади в страхе отшатнулись. Это была женщина с седыми космами; она размахивала мертвой головой, которую держала за длинные волосы. Она пронзительно выкрикивала что-то непонятное, все одно и то же, и цеплялась за колеса экипажа. Павиц крикнул:
— Ты уже опять здесь! Я не могу тебе помочь, иди и будь благоразумна!
Герцогиня велела кучеру остановиться.
— Что она кричит? Мне послышалось: «справедливости»?
Старуха одним прыжком очутилась возле нее и поднесла череп к самому ее лицу.
— Ваша светлость, это сумасшедшая! — пробормотал Павиц.
Женщина завопила:
— Справедливости! Смотри, это он, Лацика, мой сынок. Они убили его и еще живы! Матушка, я люблю тебя, помоги мне отомстить.
— Замолчи, наконец! — приказал Павиц. — Этому уже тридцать лет, и они были на каторге.
— Но они живы! — ревела мать. — Они живы, а он убит! Справедливости!
Герцогиня не сводила глаз с мертвой головы. Павиц попросил:
— Ваша светлость, позвольте мне прекратить эту сцену.
Он сделал знак, лошади тронули. Платье старухи запуталось в спицах колес, она упала. Раздался ужасный треск; колесо прошло по черепу. Они были уже далеко; за ними с визгом каталась по белой пыли куча лохмотьев над осколками головы сына. Герцогиня отвернулась, бледнея.
— Тридцать лет, — сказал Павиц, — и все еще жаждет мести! Мы христиане, мы хотим милосердия.
Герцогиня ответила:
— Нет, не милосердия. Я за справедливость.
Она не произнесла больше ни слова. Она попыталась улыбнуться над тем, каким трагическим казалось сегодня все, но ее пугал этот час, в течение которого произошло так много необыкновенного. Она не решалась оглянуться на Павица.
Павиц думал о бедном студенте, бродившем по Падуе, робко и приниженно, так как принадлежал к приниженной расе. — Теперь вы в моих руках! — ликовал он. — Герцогиня Асси на моей стороне. — Он думал о больном честолюбии маленького адвоката, которому иногда позволяли сказать несколько смелых слов. Затем власти натягивали вожжи; он голодал, он сидел в тюрьме, над его угрозами издевались. Теперь атласная подкладка его черного пальто лежала на сшитом в Вене сюртуке. Когда он проезжал мимо, люди становились глубоко серьезными, потому что он сидел, развалившись в карете герцогини Асси. Что оставалось невозможным в это мгновение? Ах, немало женщин, тоже прекрасных и богатых, зажженных его речами, прокрадывалось к нему, моля о милостыне объятий. Перед глазами у него вдруг пошли красные круги, ему казалось, что он теряет сознание, и он впервые сказал себе, что хочет обладать герцогиней Асси.
Всю дорогу Павиц наслаждался мыслью о своей редкой романтической личности. Он трепетал и растворялся в этом чувстве.
Приехав, они тотчас же сели за стол. После совершенной тяжелой легочной и мускульной работы трибун усиленно ел и пил. Герцогиня смотрела на свет свечи. Затем в ее комнате, сытый и возбужденный, он снова вернулся к триумфу дня. Он повторял ей отдельные блестящие места, и овации, последовавшие за ними, опять звучали у нее в ушах. Она снова видела его, высоко над всеми, в грозной позе на фоне мчавшихся облаков, видела героя, которого не могла ни в чем упрекнуть, героя могучего и достойного удивления. Теперь он ликовал и повелевал у ее ног; его гордые клики свободы возносились к ней из влажных, красных, жаждущих губ.
И, наконец, между двумя объяснениями в любви к своему народу, он овладел ею. На спинке дивана, на котором это произошло, была большая золотая герцогская корона. В минуты блаженства мысли Павица были прикованы к этой герцогской короне.
Сейчас же вслед за этим его охватило безграничное изумление перед тем, что он осмелился сделать. Он пролепетал:
— Благодарю, ваша светлость, благодарю, Виоланта!
И, умиляясь сам своими словами, все горячее:
— Благодарю, благодарю, Виоланта, за то, что ты сделала это для меня! Великолепная, добрая Виоланта!
Но ее глаза, обведенные темными кругами, безучастно смотрели вперед, мимо него. Ее волосы пришли в беспорядок; они неподвижными, темными волнами висели вокруг ужасающе бледного лица. Судорожно вытянутыми руками она опиралась о края дивана. Концы ее пальцев разрывали узорчатую ткань.
Павиц извивался в страхе и раскаянии:
— Что я сделал! — крикнул он самому себе. — Я скотина! Теперь все погибло! — Он удвоил свои старания: — Прости мне, Виоланта, прости! Я не виноват, это судьба… Да, это судьба бросила меня к твоим ногам. Я буду служить тебе… Как я буду служить тебе, Виоланта! Я буду целовать пыль на подоле твоего платья и, умирая, положу голову под каблуки твоих башмаков, Виоланта!
Он добивался, опьяненный своими собственными словами, хоть одного ее взгляда. После долгого молчания она провела двумя пальцами по лбу и сказала:
— Оставьте меня, я хочу быть одна.
— Ты не прощаешь мне? О, Виоланта, будь милосердна!
Она пожала плечами. Он молил со слезами в голосе:
— Только одно слово, что ты не проклинаешь меня, Виоланта! Ты не проклинаешь меня?
— Нет, нет.
Она, не в силах больше переносить этой сцены, поворачивала голову то в одну, то в другую сторону.
— Теперь уходите.
Он ушел, наконец, тяжелыми шагами, с расслабленным телом, весь расплывшись в чувстве и не переставая бормотать:
— Благодарю… Прощай… Прощай… Благодарю.
Она тотчас же отправилась в свою спальню. Она отослала камеристку и стала раздеваться сама. После случившегося всякое соприкосновение с человеческой кожей было ей противно. Но ее руки еле двигались; она все больше погружалась в мысли. Ее удивление было так сильно, как и его, но без всякой примеси удовлетворения.
Значит, это — все? Все, что она должна была узнать? «Я хотела бы лучше не узнавать этого… Впрочем, все это смешно». Она хотела скривить рот в улыбку, но к горлу у нее подступила тошнота. Затем она вспомнила, что Павиц все время называл ее Виолантой. С чего это он вздумал? Неужели он на основании случившегося вообразил себе что-нибудь? Разве такой низменный акт дает право на словесные нежности и душевную близость?
Она срывала непокорные покровы и бросала их на кучу кисейных и шелковых тканей, второпях оставленных служанками у ног ее постели. Вдруг под этой кучей что-то зашевелилось. Герцогиня быстро подошла. Оттуда что-то карабкалось: маленькая причудливая фигура запуталась своей шпагой в тканях. Наконец перед ней очутился принц Фили, в трико, берете и голубом атласном камзоле, с толстыми золотыми цветами на белом, подбитом соболем воротнике. Он очень боялся.
— Вот и я, — прошептал он.
Ее нервное раздражение нашло себе выход.
— Как вы попали сюда? Сию минуту убирайтесь!
— Вы, значит, все-таки рассердились? — спросил он. — Перкосини говорил мне, что вы рассердитесь, но что я мог сделать? Почему вы никогда не принимали меня, герцогиня, и к моей жене вы тоже, злая, не приходили больше.
— Уходите. Я дам знать принцессе.
Фили был поражен.
— Простите, прошу вас, простите! Перкосини думал, что вы ничего не скажете… Если бы я знал!
— Вон!
— Прежде простите мне, герцогиня. Простите, прошу вас, прошу вас.
Она откинула назад голову. Опять то же самое снова? Она подступила к наследнику престола и резко схватила его за руки.
— Я прикажу отвезти вас домой в моем экипаже с запиской к вашей жене. Слышите?
Почувствовав теплый аромат ее расстегнутого корсажа, Фили ослабел. Он побледнел, колени у него подогнулись, и он не падал только потому, что она держала его за руки. Он клянчил:
— Не сердитесь, дорогая герцогиня, ведь вы знаете, я давно хотел придти к вам в костюме дон Карлоса. Но женщины никогда не выпускали меня. Со мной уж совсем было плохо, и я думал: если ты теперь пойдешь к ней, пожалуй, еще оскандалишься, и тогда все будет кончено. Последние дни я опять хоть куда, а вы выставляете меня за дверь…
Она толкала его к двери. Едва она выпустила его, он мягко упал, как марионетка. Он поднял ручонки» громко плача: