Герцогиня не могла надивиться.
— Народ остается загадкой. Очевидно, он привык быть эксплуатируемым и не хочет справедливости. Сколько у него оставалось прежде от дохода с его работы?
— Едва двадцатая часть.
— Я оставляю ему половину, и он забрасывает меня камнями. Что бы он сделал, если бы я подарила ему все?
Рущук тонко улыбнулся.
— Ваша светлость, это было бы нашей смертью.
При поднятой уволенными чиновниками в прессе буре всколыхнулось не одно болото. Любопытные газетчики, под брызгами грязи заглядывавшие в глубину ее экипажа, чтобы увидеть, какие цветы на ней сегодня, называли герцогиню Асси деклассированной. Знакомство с Павицем и Рущуком деклассировало ее, по их словам. Павиц был настолько бестактен, что попросил у нее за это прощения. Она пожала плечами.
— Какой же класс — мой?
Знакомство с ним не могло ни в каком случае навлечь на нее позор, — в этом Павиц был убежден. Что касается ее отношений к Рущуку, то здесь его мнение было не так твердо. Он предложил ей призвать другого финансиста, например, уволенного генерального арендатора; этим можно было бы поправить многое. Она не согласилась.
— Я буду делать все, что найду нужным для блага народа. Но какое дело народу до того, какими людьми я себя окружаю?
Она указала на высокую, стройную собаку, спокойно смотревшую на нее.
— Неужели я должна позволить отнять у себя Шармана? Так же мало может народ требовать, чтобы я отпустила своего придворного жида.
Он стоил ей дорого. У Рущука была любовница — актриса, которой хотелось упрятать в дом умалишенных своего законного мужа, пользовавшегося популярностью актера. Финансист сумел внушить это ее желание врачам. К несчастью, несколько времени спустя обнаружилось, что заточенный актер совершенно здоров. Беата Шнакен, тронутая судьбой товарища, открыла своему царственному другу все темные проделки. Освобождение жертвы и ее первое выступление на сцене придворного театра было торжеством ее и царствующего дома, поражением герцогини. Была поставлена антисемитская пьеса, в которой вернувшийся играл роль насильно запертого в доме умалишенных. Интриган был загримирован под Рущука, а пьеса была полна злых намеков на высокопоставленную даму, скрывающуюся за всем этим. Народ ликовал, пятьдесят вечеров подряд переполняя театр, скандал был огромный. Беату, благородную спасительницу, бурно приветствовали при каждом появлении на улице. Герцогиня встречала всюду холодные взгляды, и Рущук, нигде не показывавшийся, сокрушенно вычислял, какие чудовищные суммы денег понадобятся, чтобы победить эту холодность.
Павиц работал, как одержимый, но полиция собралась с духом и закрыла ему рот. Он опять, как когда-то, слышал вдали скрип тюремных ворот. Войска тоже стали проявлять большую наклонность к насильственным действиям. Зимой вблизи Спалато дошло до настоящей битвы. Там месть арендаторов повлекла за собой голод. Разъяренный народ бросился на солдат с косами и кольями. Солдаты потеряли пятьдесят человек, но убили или ранили двойное количество крестьян.
В одно из воскресений весть об этом пришла в Зару. Небо мрачно нависало над городом. На улицах почти не видно было экипажей. Одетая в черное толпа двигалась между домами, переговариваясь шепотом; слышно было журчание фонтанов. Удушливый сирокко лениво скользил над головами, отнимая мужество.
Неожиданно, точно по молчаливому соглашению, все дошли до Пиацца делла Колонна и остановились там, тихие, печальные и непокорные. Вдруг на опрокинутой тележке очутился Павиц, он прислонился спиной к двухтысячелетней колонне и начал говорить. В первый раз после многих недель его слова опять сопровождал ропот возбужденных умов. Он опять чувствовал горячий трепет сердец и был счастлив. В это время на узких улицах показалась колонна пехоты, приближавшаяся беглым шагом. У входа на площадь она остановилась, примкнула штыки и медленно пошла вперед. Толпа отступила, бросилась в сторону и рассеялась по улицам. Только вокруг колонны столпилась кучка людей, окруженная солдатами: ее задержала ораторская трибуна. Штыки опрокинули все. Один из солдат угрожающе приставил свой штык к груди беспомощного старика. Это был отец одного убитого в Спалато; он еще ничего не видел от слез, которые вызвала у него на глаза речь Павица. Было очевидно, что он погиб. Павиц, ломая руки, громко заклинал нападающих. Но он понимал, чего требовали от него обращенные к нему бледные лица. — Спаси старика! — было написано на всех. Он отпрянул назад: его взгляд встретился со взглядом герцогини. Она лежала в раме окна и пристально смотрела на него. Она открыла рот и крикнула что-то; ее слова затерялись в испуганном крике народа. Но Павиц понял: — Спрыгни вниз! Закрой собой старика! — приказывала она. Старик уже лежал на земле, на его разорванной рубахе была кровь. Павиц схватился за сердце, бледный, как труп. Затем его нежную кожу вдруг залила краска. Он торопливо слез со своего пьедестала, схватил мальчика, сидевшего на корточках у колонны за его спиной, и исчез в портале дворца Асси.
Рущука, среди целой толпы зрителей, задержали два ухмылявшихся унтер-офицера. Его живот колыхался, цилиндр съехал на затылок, руки и ноги мучительно тряслись; он указывал на спешившего трибуна и лепетал в неудержимом страхе:
— Этот вот один сделал все, поверьте мне, господа! Я простой купец… Вообще я не имею ничего общего с этой дамой!
Павиц медленно, с опущенной головой поднялся по лестнице. На душе у него было так, как будто он, совершив позорное деяние, должен был предстать перед судом. Старик истекал кровью. Павиц содрогнулся, представив себе это. Он вспомнил господ Палиоюлаи и Тинтиновича, которые ворвались к нему и были избиты. О, он не сделал этого, как думала герцогиня, собственноручно. Он был не в силах сознаться ей, что избил до полусмерти изящных придворных его слуга, гигант-морлак. «Да, когда они уходили, — думал Павиц, поглощенный ужасным воспоминанием, — с их лбов сочились красные капли!»
— А ведь я силен! — пробормотал он перед дверью будуара.
Она быстро пошла ему навстречу.
Он неуверенно сказал:
— Ваша светлость, оплакивать приходится только одну жертву.
— Нет, две: крестьянина и вас!
Он вздрогнул и опустил глаза. Она была так же бледна, в рамке черных волос, и казалась такой же застывшей, как в тот день, когда он изнасиловал ее, как возмутившийся раб. Сегодня его совесть была еще менее чиста.
— Что одного крестьянина закололи, — сказала она, — это незначительная случайность. Но мое дело требовало, чтобы вы его спасли.
— Ваша светлость, я отец.
— Или, если вам это понятнее: вы позволяете любви народа окружать себя романтизмом, но для крестьянина, которого закалывают, вы не двинете пальцем.
Он схватил мальчика, державшего за фалды его сюртука, и толкнул его к ней.
— Ваша светлость, я отец!
— Ах, да, вечно ребенок! Вы невыразимо надоели мне своим ребенком. Неужели вы не можете взять ему бонну?