— Бог с тобою, довольно, и так я тебе сделал много зла. Попрощайся со мною, поди своей дорогой и не поминай лихом нашего часа. Только уходи сейчас, а то тяжело.
Она взяла мою руку, погладила, посмотрела мне в глаза, улыбнулась грустно и так тонко, словно много знала о себе и обо мне такого, о чем не говорится, потом сказала:
— Хорошо, я пойду, проводите меня до конца аллеи, — и пошла.
Я шел за нею. В конце аллеи мы остановились. Она подала мне руку и стояла спиной ко мне. Я глухо сказал:
— Диана.
Она глухо отозвалась:
— Что?
Я спросил:
— Если вы не любили, зачем все это?
Долго она думала, не отнимая руки у меня, потом сказала:
— А я откуда знаю?
И ушла, не оглядываясь, только на обороте еще раз улыбнулась и пропала с глаз.
В полдень я уложил свой чемодан и переехал к другому приятелю, не помню теперь, как его звали и кто был он такой, и был ли рад гостю, все равно. Помню только, что жил он в дальнем квартале, куда редко забредают люди из Борго. Оттуда я послал Гоффредо письмо: „Всего доброго. Если узнаешь мой адрес, не тревожь меня“. Сам я никуда не ходил и не помню, о чем думал и что делал; кажется, ничего.
Так ушло несколько недель, настало мне время ехать домой, и по стечению личных и семейных дел видно было, что я, должно быть, уж не вернусь обратно. Тогда ощутил я, что нет на свете места, где можно человеку жить после Рима; мило, как улыбка покойного друга, стало мне все, что я знал, видел и пережил в этом городе — дома, случаи, люди. В вечер накануне отъезда я взял коляску и объехал несколько любимых мест, только в Борго не велел ехать. Но меня на Корсо заметили молодые люди и закричали:
— Куда вы спрятались?
А один прибавил:
— Бедный сицилийский друг ищет вас по всем катакомбам.
Я им крикнул:
— Завтра еду в Россию, „чао!“
Никто не провожал меня. Кондуктора уже прокричали: „In vettura!“ [44] и захлопнули дверцу моей неуютной клетки. В это время я услышал знакомый свисток, на мотив припева Марсельезы.
Гоффредо шел вдоль поезда, заглядывая в окна третьего класса. Я не откликнулся. Жгучая горечь поднялась к моему горлу, прежнее, давно не испытанное чувство обиды и унижения прихлынуло к вискам.
Он меня увидел:
— Отчего ты не известил меня, что уезжаешь? — спросил он, бегая глазами.
Я ответил:
— Долго объяснять, сейчас тронется поезд.
Он сказал:
— Я узнал и пришел пожелать тебе счастливой дороги. Когда вернешься?
— Я больше не вернусь.
Он замолчал. Ему было не по себе. Я не понимал, зачем он пришел сюда, но видно было, что ему опять хочется заговорить со мною просто и задушевно, как прежде, только он не находит первого слова, и я должен начать. Оставалась минута или меньше, и вдруг это все мне показалось ужасно безразличным. Я внутренне махнул рукой и хотел сказать ему что-нибудь ласковое, но в эту секунду старший кондуктор закричал: „Partenza“ [45]. И от этого слова мое чувство безразличия как будто еще углубилось и прошла даже охота сказать Гоффредо ласковое слово. Голос его дрожал:
— Ты сейчас уедешь. Ради всего святого!
Младшие кондуктора повторяли разными голосами на разных расстояниях от нас: „Partenza, Partenza!“ — и мне казалось, что все уже далеко, все расплылось в одном бесцветном пятне; я скверно провел ту ночь, спать мне хотелось, а не разговаривать.
— Ради нашей былой дружбы! — сказал Гоффредо, держась за раму. — Я живу без минуты покоя. Я так больше не могу. Я хочу знать, я тебе клянусь — я не скажу ей ни слова, я сейчас забуду все, что ты мне откроешь; только дай мне вздохнуть свободно, ради Господа Бога!
Поезд пошел, и Гоффредо пошел с поездом, не выпуская рамы. Он смотрел на меня с отчаянием и растерянностью и повторил еще два раза:
— Я сейчас забуду, только скажи.
Поезд пошел скорее.
— Прими руку, милый, — сказал я торопливо и отогнул его пальцы осторожным движением. Маленькая заботливость его тронула, дала ему какую-то надежду, радость, почти жадность мелькнула в его глазах; он сложил руки и заговорил, ускоряя шаг вровень с вагоном:
— Ну? Одно слово. Если что было, скажи да, если ничего не было, скажи нет. Я остановлюсь, если тебе неловко, ты мне крикнешь издали, только крикни громко. Только крикни! Я тебя умоляю. Ты меня отравил, ты меня придавил к земле, освободи меня…
Он остановился и протянул ко мне руки; поезд уходил; я облокотился и смотрел на него с любопытством. Его лицо померкло снова, между нами было уже несколько метров расстояния; он изо всей силы крикнул: