Выбрать главу

- Действительно, при жизни я не носила чепцов. Но я считаю, что если уж ты умер, бессмысленно цепляться за старые привычки.

- Надо полагать, ты намекаешь на наших детей, на Вольфа, Ольберта и Китти. Я тоже осуждаю их консерватизм. Их режим дня после смерти не претерпел изменений. Впрочем… Сегодня Ольберт прочел нам любопытное повествование о своих посмертных приключениях. Уж не знаю, писательская ли совесть или же писательское бесстыдство побудили его к откровенности. Во второй части он подробно описал то, что русские ортодоксы называли "мытарствами души". Должен признаться, я слушал с интересом. Писатель есть писатель - все, что происходит с ним, становится материалом для литературы, даже если это собственная смерть. Я уважаю эту позицию - она профессиональна. Он посвятил эти заметки своим друзьям - я, знаешь ли, раньше с некоторым неудовольствием косился на всю эту компанию, на всю эту золотую молодежь, с которой он свел дружбу еще в школе, на всех этих Сейчи, Устлеров, Кориных, Бимерзонов… Эта Тереза, этот Зео… Сколько неприятностей и волнений доставили они нам своими безрассудными шалостями, своими проделками! Человек пятнадцать молоденьких шалопаев - девчонок и мальчишек - об их дерзостях ходили легенды! Но они были детьми из самых привилегированных семейств, и все смотрели на их выходки сквозь пальцы. В городе их называли "золотоглазыми" из-за дурацкой манеры носить очки в золотой оправе. Кажется, это придумал Бимерзон. Но, видно, они все же были хорошими друзьями, раз Оле вспоминает о них даже после смерти. В молодости мы с тобой тоже не были кенгурятами. А уж друзья наши…

- Я помню.

- В конечном счете Оле стал обычным "голодным духом". Он попал на приманку - вернулся, привлеченный всего лишь запахом сыра. На мой вкус, вторая часть повести Ольберта слишком цветаста. В первой части он, возможно, более честен. Не знаю, конечно, но я всегда подозревал, что жизнь мертвеца однообразна, как тиканье часов. Считается, что после смерти у людей отнимают время. Подозреваю, что отнимают, напротив, пространство, оставляя только неразбавленное, чистое время. Впрочем, тебе виднее.

- Никто ни у кого ничего не отнимает. Глупость отнять невозможно, - провозглашает старуха, наставительно ударив толстым концом спицы по синему пуфу. - Что же касается литературных произведений Ольберта, я читала только одно. Оно называлось "Чадолюбивый убийца" - что-то о римском офицере, вынужденном участвовать в избиении младенцев по приказу Ирода. Этот римлянин очень любил детей. Мучимый совестью, он поставил перед собой задачу произвести на свет столько детей, сколько было загублено им во время избиения. В основном Оле описывал бесчисленные зачатия. Тогда я сказала ему: "Неплохо, но недостает свежести. Для чего писать, если нельзя обеспечить хотя бы краткий освежающий эффект?" Да и сейчас… Что он, вообще-то говоря, может знать о смерти? Думаю, что и его последнее произведение - не более чем литература. Если он и описывает какой-то реальный опыт, то скорее всего имеется в виду просто галлюциноз. "Смерть" для Ольберта - всего лишь эвфемизм. Тем более, что он…

- Ладно, хватит об Ольберте! Неужели у нас нет других тем для беседы, мы ведь так давно не видели друг друга? Лучше скажи мне, дорогая, почему ты ни разу не навестила меня за все эти долгие, долгие годы?

- "Эти долгие, долгие годы". Ужасно звучит, как нытье шарманки. Подайте нам монетку.

- Ты, как прежде, язвительна, моя Беттина. Мы ведь выбрали тот пароход из-за его имени. Из-за твоего имени. Мысленно разбивая о его борт бутылку шампанского, я цитировал английскую загадку о Бетси, Лиззи и Бесс, которые ходили с корзинками в лес. Собранные ими грибы не были разделены на три порции. Ты сказала, что после смерти не стоит цепляться за старые привычки. И все же я благодарен тебе за то, что ты осталась такой же, как была, той самой едкой Елизаветой по прозвищу Кислота, какой была еще в школьные годы. Помнишь, твое детское прозвище - Кислота? Я рад, что ты не луч и не парящая вуаль. Беседуя с лучом, я вряд ли смог бы выговорить имена "Бетси", "Лиззи" и "Бесс". Эти имена были бы съедены светом вместе с корзинами, их снесло бы в миры, где не найти ни тропинки, ни грибка. Я счастлив, что ты ограничила свои превращения чепцом.

- Говоря о чудовищной власти привычек, я имела в виду вовсе не Вольфа, Ольберта и Китти. Они…

- Оставим их! Вспомним лучше молодость, наши путешествия… Нам дарили цветы на причалах. Из окон поезда мы любовались фейерверками…

- Я скорее намекала на тебя, ведь ты невольно переносишь на других те недостатки, которым сам подвержен. Например, ты…

- Ах, да. У меня вообще много недостатков. Я надеюсь, наш разговор не перейдет в тривиальное супружеское брюзжание?

- Я отнюдь не собираюсь упрекать тебя в чем-либо. Тебе самому, видимо, хотелось бы, чтобы наш разговор стал чем-то привычным, вроде препирательства двух старых супругов. Старик вскакивает с кровати и начинает раздраженно расхаживать по комнате. На нем шелковая пижама, расшитая серебристыми водорослями, которые слегка мерцают в темноте.

- Кажется, я больше похож на привидение, чем ты? - весело спрашивает он.

Однако старуха строго стучит спицами.

- Привидение? Может быть, ты меня считаешь привидением? - Я пошутил. Вовсе не хотел тебя задеть. Но, согласись, привидением считается особа, которая после своей смерти является кому-либо из живых в неурочное время, то есть после полуночи. Так ты и поступаешь, Елизавета.

- Глупости. Я всегда считала и продолжаю считать, что быть призраком - величайшая пошлость.

- Да, но ты появилась здесь только после двенадцати, да и то лишь тогда, когда я выключил свет.

- Ошибочка! Я сидела здесь и раньше и мирно вязала. Ты просто не замечал меня. Точнее, делал вид, что не замечаешь. Ты до такой степени усовершенствовал свой самообман, что тебе легко было убедить себя в том, что комната пуста. Но я не закончила относительно привычек и недостатков…

- О, твой педантизм! Твоя аптекарская страсть к последовательному размещению слов! Ты по-прежнему держишь при себе драгоценный пинцет, которым когда-то расправляла волокна моей души!

- Так вот, мы говорили о самообмане…

- Я действительно поддаюсь наивному самообману, поддерживая беседу с тобой. На самом деле ты ведь молчишь - я сам говорю за тебя. В этой наивности есть, конечно, некоторая доля артистизма. "Я тоже художник!" - как-то раз сгоряча воскликнул Микеланджело. Я разыгрываю партии двух собеседников, имитирую оживленный спор. Согласись, для этого требуется известная изощренность. Впрочем, шизофрения - величайшая искусница. К тому же - длительное одиночество. Я ведь вдовец, дети мои умерли, я давно не выходил из дома. Все сижу здесь один, забившись в собственную скорлупу. Что же касается умерших, то я давно наблюдаю за этим народцем и неплохо изучил их повадки. Они не умеют воспринимать слова и звуки из мира живых. С ними невозможно беседовать - они общаются только друг с другом. Поэтому ты, бедная Лиза, самый бессловесный из призраков, который мне когда-либо приходилось видеть.

- Вот как?

- Да, но я согласен продлить этот хрупкий самообман, поскольку бывают ведь милосердные иллюзии.

- Ты так любезен!

- К чему эта ирония, Елизавета?

- А что мне еще остается? Если верить тебе, ты сам иронизируешь над собой. Только все это глупости. Не приходило ли тебе в голову…

- Лиза, давай вспомним времена нашего знакомства. Как написал Данте:

Мне было восемь, Биче девять лет, Когда у Портинари мы впервые… С ней встретились…

- …что дело, собственно, обстоит как раз наоборот?

- Вспоминаешь ли ты старика Портинари? Как он раскачивался под потолком в своем лоснящемся халате, с толпой попугайчиков на плечах! Как он пил залпом горячее молоко! Как он надевал на лоб зеленый козырек, бросавший мертвенную тень на его пухлые щеки? А помнишь ли, как, указав на большой пыльный кактус…