Выбрать главу

Медгерменевтика постоянно изобретала термины, стремясь наводнить ими мир, вызвать панику на бирже понятий; за инфляцией и крахом должно было последовать небесное спокойствие, самодостаточность свежевы-печенного и с тех пор постоянно заново выпекаемого космоса. Что отличает индивидуальное творчество Пепперштейна от этой групповой стратегии? Почему одни тексты он публикует под своим именем, а другие в качестве части треугольника "старших инспекторов"? Ясно, что эти стратегии переплетаются довольно причудливым способом: отчуждая значительные текстуальные массы в пользу группы, каждый из ее участников получает преимущество, избавляясь от бремени имени собственного, обеспечивая столь необходимую богам анонимность, выражающуюся в умножении их имен.

Возвращается ли Паша к имени собственному в "Диете старика", на титульном листе которой остается только его имя-псевдоним? В этих текстах нарушены многие принципы обычного авторства, но для нас не является тайной, что эти нарушения ("инновации") только усиливают авторство как безличный механизм, как инфраструктуру. В последнем смысле его, видимо, не дано избежать никому: ведь для создания имени здесь не нужна даже подпись. Паша черпает свое неавторство из достаточно глубокого источника - его изначальной чуждости самому себе. Эта чуждость породняет его со всем иным. Во всяком случае, такова логика его ответов Илье Кабакову в каталоге их выставки "Игра в теннис". "Кабаков: Ты уже давно выставляешься за границей, в "чужом месте". Что значит говорить "чужим" на "чужом" языке о "чужих" проблемах? Или слово "чужие" здесь некорректно? - Пеппершшейн: Есть известные слова Кафки, адресованные его другу Максу Броду: "Как я могу иметь нечто общее со своим народом, когда у меня нет ничего общего с самим собой?"

Я бы даже радикализировал это высказывание: мы настолько чужие самим себе, что все остальное становится для нас родным". Заметим, что Кабаков проницательно и аккуратно берет слово "чужой" в кавычки, дистанцируясь от его прямого смысла, лишь зондируя почву, проверяя, что оно значит для Паши как метафора. Чужое в кавычках оказывает для него родным, но уже без кавычек, так велика утверждаемая им степень чуждости (опять-таки, что важно, без кавычек) самому себе, зияние в сердцевине его "я". Именно высшая степень чуждости себе переходит в эйфорию, в отличие от последовательно-депрессивной ориентации текстов Кафки, предполагающей чисто негативное просветление (сошлюсь на знаменитое кафковское высказывание: "Я пишу об ужасном, чтобы умереть довольным", проанализированное в эссе Мориса Бланшо).

Позиция Паши проективна: он обретает право "жить довольным", помещая смерть в основание своей личности и тем самым, как он полагает, лишая трансцендентную инстанцию возможности что-либо предрешить в его судьбе. Таким образом он вступает с миром в непосредственно-родственные отношения. Отвечая на другой вопрос Кабакова, Пепперштейн возвращается к своему "пункту": "…мы настолько "чужие" самим себе, что все остальное в мире (места, люди, вещи) кажутся родней, толпой племянников, дедушек, кузин и внучат, по сравнению с этой изначальной чуждостью, живущей в глубине нашего собственного "я""[13]. Можно ли расшифровать этот ответ так: остается только радоваться, так как депрессия (чуждость себе) настолько изначальна, что имеет своим необходимым последствием эйфорию.

Большое искупление невозможно, зато каждая вещь, место, человек являются орудием малого искупления; вселяясь в них, мы бесконечно развоплощаемся, что является доступным нам эквивалентом благодати. Это отлично прописано в финальной "сцене с четырьмя мухоморами" из рассказа "Грибы", где "свечение" (lucet, scheint), как в эстетике Гегеля и в фундаментальной онтологии Хайдеггера, целиком собирается на полюсе изначального галлюциногена (ведь мухоморы - это "сома", древнеиндийский гриб бессмертия), и получается неплохая (при этом совершенно бессознательная) пародия на столь раздражающий автора "Диеты" "кроткий дух серьезности". Хотя в строгом смысле и лампа Мерике - своеобразный культурный мухомор, сияние которого способно опьянять и излучать власть, не довольствующуюся простой кажимостью (выходящую за пределы scheint в смысле Эмиля Штайгера, т.e.videtur).

Книга Пепперштейна внешне производит барочное впечатление: множество лепнины скрывает несущие конструкции, линия фасада прихотливо изломана пристроенными позднее башенками, балкончиками, бельведерами, вес которых все более непосилен для Гераклов и кариатид детства. Но это впечаление ложно, если принять определение барокко Делезом как "последней попытки восстановить классический разум, распределяя дивергенции по соответствующему количеству возможных миров, отделенных друг от друга границами. Возникающая в одном и том же мире дисгармония может быть чрезмерной, - она разрешается в аккордах, так как единственные нередуцируемые диссонансы находятся в промежутках между разными мирами…

Это воссоздание могло оказаться разве что временным. Пришла эпоха необарокко - дивергентные миры наводнили один и тот же мир, несовозможности вторглись на одну и ту же сцену - ту, где Секст насилует и не насилует Лукрецию, где Цезарь переходит и не переходит через Рубикон, а Фан [имеется в виду герой рассказа Борхеса, известного по-русски в двух переводах - "Сад расходящихся тропок" и "Сад, где ветвятся дорожки". - М.Р.] убивает, делается убитым и не убивает, и не делается убитым"[14]. Понятно, что идеально барочными являются для Деле-за "несовозможные" миры лейбницевских монад, а необарокко репрезентируется Борхесом и додекафонией. Паша вносит в этот необарочный мир существенный элемент - эйфорию, принцип равного наслаждения каждым из его по определению поддельных сияний. Он хочет быть писателем, не теряя статуса обычного сновидца (у него есть план издать книгу своих "действительных" снов), графика, члена медгерменевтики и просто частного человека (старый бодлеровский проект "жизни как искусства").

Написанные им "модные" тексты разлетаются под напором интерпретаций, рисунки заговариваются, фигура речи наносится на "уникальную" и бесконечно репродуцируемую плоскость[15]. По возрасту Павел Пепперштейн мог бы быть моим сыном, но я - и в этом я, кажется, не одинок - не могу представить себе его в этом качестве. В чем-то он реализовал идеал выпадения из детства в глубокую старость, что на поверхности выражается в странном, уникальном в моем опыте двоении. Прощаясь с его книгой, я выразил бы этот парадокс самыми простыми словами: "До свидания, внучек: ты - мой дедушка".

Михаил РЫКЛИН

Москва, 10- 26 февраля 1998 года.

Кресты-пророки

Побежали по дороге,

Половина говения, тресни.

Редька с хреном убивается,

А яйцо с творогом

По двору катается.

(Костромской губернии, Нерехтского уезда.)

I. Кумирня мертвеца

1

Он плакал. Сидящий рядом старичок постоянно шуршал газетой. Старичок смущенно отложил газету и посмотрел на рыдающего гостя. Старик не знал, что предпринять. Предложить носовой платок? Спокойно закурить? Он вынул из кармана платок и протянул его в сторону раскрытой двери, но уронил и забыл поднять, тем более что платок упал не возле, а опустился на лапу спящей собаки. Она не пошевелилась, так как была сделана из стекла. Когда-то здесь жила собака Рой, но она умерла, и тогда хозяин дома заказал это изваяние. С тех пор стеклянная копия Роя виднеется возле камина. Вечерами хозяин этого дома сидел у камина и часто шутил:

- Рой, принеси мне палку! Ну, чего же ты не несешь, Рой? Ты же всегда был такой послушный. Она там, в углу. Рой, а почему сквозь тебя просвечивает, а? Что скажешь? Чего же ты молчишь, а, Рой?

И старик сам же хохотал. Его громкий смех, вырывавшийся из него пучками, резко бился в стеклянную дверь, к которой поднималась лестница с железными перильцами. Стекло дрожало, и это будило Вольфа.

вернуться

13

И. Кабаков, П. Пепперштейн. Игра в теннис. Pori, Porin Taidemuseo,

1996  (каталог на английском,  финском  и русском языках), р. 27;  см. также

р.47.  Интересен  и  самый  последний  вопрос,  который  Пепперштейн  задает

Кабакову  (пятый  вопрос  на  шестнадцатом щите):  "Известен  старокитайский

художественный принцип "ворона на  снегу"  в Чаньской  традиции.  Ворона  на

снегу  рисуется  столько  раз, пока в сознании рисующего не остается "только

эта ворона " на "только этом снегу". Однако остается сам принцип " ворона на

снегу". Как устранить это  противоречие?" Кабаков: "Противоречие в  принципе

неустранимо. Мало  того,  в этом рассказе скрывается  своеобразный парадокс.

"Ворона  на снегу" - уже готовый эстетический объект, эстетическое качество

уже  гарантировано сюжетом.  Но предполагается, что  качество  эстетического

улучшится,  если произойдет  "вчувствование"  в изображение  того и  другого

(вороны и  снега.  -  М.Р.).  Парадокс  в том,  что,  возможно,  "качество"

нарисованности вороны  и снега улучшится,  но само  эстетическое переживание

сюжета не станет от этого сильнее". (Ibid., р.48-49.) Как вопрос, так ответ

здесь настолько интересны, что о многом говорят даже без комментария.

вернуться

14

Д. Делез. Складка. Лейбниц и Барокко... с. 83.

вернуться

15

См.  также:  С. Ануфриев, Ю. Лейдерман, П.  Пепперштейн.  На шести

книгах.  Duesseldorf, Kunsthalle Duesseldorf,  1990 ( на русском и  немецком

языках).