Выбрать главу

- Да я вот собственно о Пете, - заспешил Ульян Иваныч, - к чему этот теперь дифтерит, и всё?..

Он помолчал немного, ожидая, не скажет ли чего-нибудь Модест Гаврилович, но тот молчал.

- То, другое, мало ли чего человек ни выдумал, - продолжал Ульян Иваныч, - а вся сила в случае; и ни под какую науку его, этот самый случай, не подведешь... Идешь себе, положим, по тротуару, поскользнулся, упал, ногу сломал... К чему это? Так себе это, случай. Был у нас в Курске такой факт. Уважаемый один, умный человек, в газетах писал, шел себе ночью из гостей по улице, совершенно трезвый шел, не пил ни капли... Завернул в переулок, к самому почти своему дому подошел, зацепился за одну тумбу ногой, да виском о другую тумбу ка-ак жмякнется! Утром подобрали его, а к вечеру богу душу отдал... только и всего... Как тут объяснить? К чему это? Случай, только... И дифтерит этот теперь... тоже случай.

Ульяну Иванычу было жутко в этом доме, где ползал по чехлам мебели зеленоватый свет и молчали стены. Ему хотелось шума, который был в его маленькой квартирке в Курске: писка, беготни детей, запаха вареной картошки, веселого пламени в большой русской печке на кухне... а здесь все было пусто и глухо, и пугал его огромный и неподвижный Модест Гаврилович, тяжело лежащий на диване.

И чтобы вокруг него что-нибудь колебалось, хоть звуки его собственного голоса, он снова заговорил.

- Какой во всем этом смысл и значение, конечно, кто его знает... Живешь-живешь и умрешь, только и всего. И в отчаяние тут собственно нечего приходить, потому что все равно, приходи или не приходи, ничего не поделаешь... Я, помню, только раз в жизни в отчаяние пришел, и повод-то к этому какой был, просто вспомнить смешно. Было мне тогда лет двенадцать, в уездном училище я тогда учился, рядом с нами жил один доктор, а у него была бонна, чешка Людвига. Сад у нас был общий, ну, я с докторскими ребятишками там вместе и играл. Раз как-то чешка эта самая и ну нам рассказывать, что вот-де у нас в России луна никуда не годится, и мала-то она и темна, а вот у них в Чехии луна, так мое почтенье, в десять раз больше! Я возмутился: "Что вы говорите? Луна на всей земле одна!" - "Как можно, говорит, в каждой стране своя луна". Я ей свое, она мне свое, да ведь с каким азартом! Вижу я, что ничего не могу ей втолковать, и охватило меня отчаянье страшное: ударился я оземь и ну выть, катаюсь по земле и вою... Два дня после того бредил этой луной и во сне все кричал: "Одна! Одна! Одна!" - так что дома за мою жизнь опасались... После, помню, и на экзаменах провалился, и жениться пришлось случайно, и дети пошли, и от мест отказывали - никогда такого отчаянья не было... Все равно, думаю, - случай, и любопытно даже бывало иногда судьбу пытать, а ну-ка, посмотрим, что выйдет.

- Дураком ты всегда был, и философия твоя дурацкая, - буркнул Модест Гаврилович и встал с дивана. - То судьба, то случай. Не должно быть ни судьбы, ни случая, никакой этой ерунды не должно быть - все должно быть ясно! Есть следствие - значит, должна быть причина, и больше ничего... Твой умный курский человек убился оттого, что на улице было темно; темно было оттого, что не было фонаря; фонаря не было оттого, что об этом твой умный человек не позаботился, - значит, он сам виноват, только и всего... Должен быть виноватый... Петя умер от дифтерита - виновата наша уездная медицина, у которой на всю больницу при эпидемии только один флакон сыворотки... Виноват и сам Петя: не выздоровел без прививки - значит, был слаб... И больше ничего... Коля должен поправиться в Кане, потому что там подходящий для него климат... Одним словом, если разрубить полено на четыре части, то и должно быть только четыре части, а не пять и не шесть... Ужинать хочешь?

Ульяну Иванычу страстно хотелось уехать к себе домой, но не было денег на дорогу, и никак он не мог решиться выпросить эти деньги у брата.

Ему казалось, что воздух здесь насыщен дифтеритом, что все, что он ест и пьет, это дифтерит, что сигара, которую он курит, из дифтерита, и он, как пришибленный, молчал.

- Если хочешь есть, позвони Федосье, а я иду спать, - сказал Модест Гаврилович и направился к двери.

Его тяжелые шаги отдавались в пустых молчаливых комнатах; вслед за ними тянулись из двери в дверь зеленоватые густые лучи лампы.

Ульян Иваныч смотрел, как клочьями медленно падал вниз сигарный дым, вспоминал, как чешка бонна склоняла слово "реки": "рекаёв, рекаям, рекаями", и думал, что завтра нужно будет уехать домой во что бы то ни стало.

VI

На следующий день вечером пришло письмо из-за границы. Привез его верховой со станции, до которой было семь верст. Письмо было от сестры Модеста Гавриловича, Людмилы, поехавшей сопровождать его жену, Елену Михайловну.

Письмо было спешно написанное, коротенькое, но содержательное:

"Коля вчера умер. Елена страшно потрясена. Доктор не ручается за благополучный исход. Так как я не знаю, что мне здесь делать, то выезжаю завтра в Россию с Еленой и телом Коли. И зачем было сюда ехать! Какая жалость!"

В первое время Модест Гаврилович никак не мог понять, что случилось; он только почувствовал, как около него будто что-то высоко подскочило, оглушительно разорвалось и осыпало его снопом ярких брызг и тупыми осколками. Руки у него задрожали так, что Ульян Иваныч заметил это из соседней комнаты.

Чернобородый, с волнистой гривой жестких волос, с выпуклым блестящим лбом и несмеющимися глазами, Модест Гаврилович всегда пугал робкого Ульяна Иваныча; теперь же он был особенно страшен.

Ульян Иваныч издали сообразил, что получены какие-то печальные известия, и, судя по тому, как дрожали руки брата, как он сначала побледнел, потом покраснел до синевы, подумал, что сейчас с ним будет удар.

Ему представилось, как массивное тело грохнется об пол, заденет и свалит тяжелое кресло, пошатнется стол, так что с него свалятся греческие вазы с пучками ковыля, и как нужно будет броситься за холодной водой и потом ехать за доктором.

Но удара не было.

Напротив, Модест Гаврилович странно спокойно опустился в кресло и позвонил. И только когда вошла на звонок, тихо шмурыгая котами, старая Федосья, следом за ней решился войти и Ульян Иваныч.

- Ты, Федосья... вот что... Там скажи, чтоб запрягли буланых в парные сани, - сказал Модест Гаврилович, не глядя на старуху.

Голос у него стал срывающийся и глухой, похожий на стук железного противня в печке.

- Так-с... А куды поедете, барин? - спросила старуха.

- Это уж не твое дело, - ответил Модест Гаврилович и бросил письмо брату.

Тот пробежал его глазами и похолодел.

VII

Через полчаса пара золотистых буланых в английских шорах плыла между белеющими в сумерках сугробами снега. Иссиня-серые и мягкие на вид, эти сугробы любопытно придвинулись к самой дороге и жадно смотрели на нее из-за тонких черных вешек, дул холодный ветер и слизывал с их затылков тонкую чешую.

Медвежья полость саней тяжело легла на худые колена Ульяна Иваныча, а около него, закутанного в башлык, тяжелой массой сидел в щегольском меховом пальто с приподнятым воротником Модест Гаврилович и в вытянутых руках держал вожжи.

Кучера не было.

Уши буланых, тонкие и острые, четырьмя треугольниками темнели на мглистом небе. Сильные и гордые, отстоявшиеся на конюшне и теперь обрадованные свежим воздухом, холодным ветром и скрипучим снегом, резвые жеребцы бежали широкой, красивой и мерной рысью. Колокольчик звякал отрывисто и глухо, точно каждый раз прикусывал себе язык.