Слизни несутся по стеклянным стенкам, мерцают шариками на подошвах, жаждут продолжения рода. И я несусь сквозь темноту подземного хода. Что ждет меня в городе?
Так, скорчившись в попытке сохранить тепло, я задремываю. Просыпаюсь от щелчка и одновременно — рывка. Судорожно хватаюсь за поручень.
Дрезина свернула.
Что это так щелкнуло под колесами? Была там стрелка, развилка пути — или мне приснилось? Может быть, просто камень упал на рельсы?
Развилка.
Я вижу развилку, говорил Головач. Кто был мудрее — он, во всем искавший вероятности, или Царь-мать, всегда видевшая один-единственный путь и единственную цель? Головач мертв. Но ведь и Царь-мать мертва. Кто мне теперь скажет?
Я засыпаю. Я страшно устала — за ночь на ветке ни разу не сомкнула глаз. Меня знобит. У меня все болит…
Дрезина катится и катится. Сколько ей еще катиться? Вагончик канатной дороги ползет почти сутки. Но ведь он идет не по прямой и медленнее…
Я сплю, держась за поручень. Мне снится молодая женщина. Она ведет меня за руку. Я маленькая. Я тоже была ребенком; плохо, что я смутно помню то время. Только обрывками. И уж, конечно, мне никогда не снились родители.
Я хочу увидеть лицо этой женщины. Но оно слишком высоко. Ее все время что-то отвлекает: она то отворачивается, разглядывая витрины, то встречает знакомого и долго говорит с ним, а я поднимаюсь на цыпочки и все пытаюсь увидеть ее лицо. Наконец, потеряв терпение, зову, топаю ногой, требую: мама!
Дрезина дергается, я хватаюсь за поручень и просыпаюсь. Еще одна развилка? Или это часть сна? Вон как разогнались слизни, ветер свистит в ушах, и куртка почти высохла.
Впереди показывается свет. Я подскакиваю на ноги: сколько же я проспала?!
Дрезина, сбавляя ход, выкатывается к земляной насыпи. Налетает на буферы — я чуть не падаю. Щелкает рычаг — стеклянное колесо автоматически поднимается, слизни все еще бегут, но сцепления с ходовой частью нет.
Я прыгаю с дрезины. Вижу открытые ворота. Вижу человека с фонарем в руке. Кто это? Кто меня встречает?
— Накаталась? — спрашивает знакомый голос. Хозяин светит мне в лицо фонарем.
— Ты считаешь меня идиотом, Лана? Ты думаешь, я показал тебе это место, чтобы ты без труда сбежала? Там лабиринт! Ловушка для дурочек!
Я бью его в лицо. Пытаюсь ударить. Он легко блокирует мой удар и, чуть не сломав мне руку, отшвыривает назад. Я едва удерживаюсь на ногах.
— Тебе мало тех людей, которых уже закопали под стенами? Ты приведешь других?
Перед глазами на секунду делается светло-светло. Я отлетаю, бьюсь затылком о стену. Теплая кровь из носа заливает подбородок и губы. И только тогда понимаю, что он меня ударил.
Я сползаю по стене. Падаю. Я одолела Царь-мать, но он слишком силен. И сила его иная.
Он идет ко мне. Я вижу, как мягко ступают по перемешанному с глиной гравию его тяжелые ботинки. Хочу закрыть глаза, но заставляю себя смотреть.
Он наклоняется. Берет меня за ворот. Подтягивает повыше… и вдруг поднимает на руки.
Железные двери закрываются за его спиной. Я снова на Заводе. Снова отвратительный запах желтого тумана. Снова ненавистный ритм, гудение и гул — на грани слышимости.
Хозяин Завода несет меня, не говоря ни слова. Несет так осторожно, будто я его главное сокровище.
Он отпаивает меня солоноватой водой и рассказывает, как в юности гонялся в пневмотоннелях. Оказывается, много лет назад в городе была система пневматических перевозок: по узким тоннелям, проложенным над землей и под землей, переправляли грузы при помощи воздуха под давлением. Отчаянные ребята летали в этих потоках на самодельных крыльях и воздушных досках — как я понимаю, именно там, в пневмотоннелях, родилось искусство полета, которым овладели потом дикие обитатели башен.
И Хозяин, который еще не стал тогда Сердцем Завода, летал вместе с ними.
Это было опасно — гораздо опаснее, чем даже нынешние полеты диких. Пневмонавты — а среди них немало было и девчонок — нередко калечились и даже гибли, у них рвались барабанные перепонки и шла носом кровь. И все равно они гонялись — летали в узких темных тоннелях, всего на мгновение опережая груду каких-нибудь летящих мешков или ящиков, всегда на спор, на выигрыш, и победителем становился тот, кто дошел до финиша первым, без потерь и травм.
Хозяин рассказывает мне все это подробно — как делались крылья, как обтачивались воздушные доски, как это все работало, — и я прекрасно понимаю, что он не врет. Он действительно там был и выжил. И летал, вероятно, одним из первых.
Я лежу и слушаю. Ни о чем не спрашиваю. Я не могу говорить: у меня сильный жар, голова свинцовая, из глаз текут слезы — не потому, что я плачу. А просто слезятся глаза. Воспалились все мои раны и царапины, он обрабатывает их мазью. Поит меня и кормит из ложечки. Носит на руках в отхожее место. У меня нет сил сопротивляться. Да и что бы я делала без него?
— Экран, в принципе, не должен был тебя выдержать. Просто ты поймала ветер. Это очень трудно.
Сейчас он спросит, кто меня научил. Я не скажу — даже под пыткой.
Но он не спрашивает. Он рассказывает, все тем же ровным голосом, что самым трудным в искусстве пневмонавтики был не старт, а финиш. И долго рассказывает о девушке, которая так форсила перед ним, что шла иногда на совершенно сумасшедший риск.
— Она погибла? — хриплю я.
— Нет, что ты! Она потом… у нее был муж. Кажется, она родила ребенка. Девочку.
Он замолкает.
Его ладонь лежит на моем лбу. Я не могу ее сбросить. От этого прикосновения утихает боль.
— Ты помнишь своих родителей?
Примерно о том же спрашивал Римус. Старый Римус, из магазина барабанов.
— Помнишь?
— Смутно.
— Мне почему-то кажется, что та девушка… стала потом твоей матерью. Ты на нее похожа.
— Правда?
— Ну да. Я заметил это сразу, когда увидел тебя там, на этой свалке… рядом с дилерами. Ненавижу этих тварей.
— А ваша жена, — мне тяжело говорить, — она… не гонялась в пневмотоннелях?
— Нет. Она была синтетик из синтетиков… Тихая. Робкая. Та девушка в тоннеле была, как трава, пробивающаяся сквозь асфальт. А другая, моя жена, — как цветок на открытой земле.
Я молчу.
Он обнимает меня. Прижимает к себе. Я слышу его сердце.
— Знаешь… когда гонишься в пневмотоннеле, очень важно, какую песню поешь про себя. Все, в конце концов, зависит не столько от скорости реакции или от умения. И умелые, бывало, разбивались в лепешку вместе со своей реакцией. А вот важно правильно выбрать песню. Веришь?
Я думаю. Головач пел про себя, когда сражался или охотился. И Царь-мать, по-моему, тоже.
— У меня была очень простая песня, — говорит Хозяин. — Но она никогда не подводила.
Я не спешу освобождаться из его рук. Может, потому, что слишком ослабела. А может, потому, что просто не хочу.
Хозяин не то поет, не то говорит нараспев:
— Жил-был парень, звали его Ветер, он девчонкам головы кружил. Раз-два-три, славно жить на свете, если ты лапки не сложил. Три-два-раз, лапки не сложил… Ну и так далее. — Он обрывает песню, будто смутившись.
Песня странная и немножко смешная. Никогда раньше ее не слышала, но запоминаю сразу же. «…Лапки не сложил… Три-два-раз, лапки не сложил…» Ловлю себя на том, что повторяю слова — одними губами.
Хозяин чуть разжимает руки. Смотрит на меня сверху вниз.
— Лана, не оставляй меня, — говорит очень тихо. — Ты последняя радость в моей длинной, нехорошей жизни. Не беги от меня. Пожалуйста.
Мне снится, что я лечу в плотном потоке воздуха вдоль подземного тоннеля. На стенах горят ярко-желтые лампы, сливаются в движении, превращаясь в две нитки света справа и слева. На виражах доска-крыло чиркает по стенам, выбивая искры. Это похоже на наши гонки с Ярым по замерзшей реке, но страшнее.
Я знаю, что опережаю соперника на несколько долей секунды, он дышит мне в затылок, и, когда пролетаем мимо очередной лампы, вижу его тень на стене.