Выбрать главу

Жадное осваивание Москвы подмосковным крестьянством пылающей осенью 1812 года сделало для европеизации России больше, чем основание Санкт-Петербурга. Во всяком случае, больше, чем учреждение Академии наук вкупе с Академией художеств, это точно.

Европу из Москвы вывозили на подводах.

Это не был грабёж. Это был крестьянский Клондайк.

Москвичи, оставшиеся в городе, метались меж вестфальских гренадёров, итальянских фузилёров, Старой и Молодой гвардией и прочей прилично озверевшей солдатней. По воздуху искры, гарь, пух, чьи-то клочья летят, колокола от жара звонят сами, а из дымных закоулков выползает серо-бурая всепоглощающая крестьянская масса и по-муравьиному деловито стаскивает сапоги, самовары и конские дуги в кучи для удобства транспортировки к своим муравейникам.

Зажиточных москвичей из центра старой столицы крестьяне за русских принимали с оговорками. Проводили экспресс-диагностику русскости: не знаешь, когда День св. Триандофила-травосея Египетского, не очень твёрдо читаешь по памяти «Верую»?! Москвич, не взыщи!

Маршал Ней жил на Маросейке, рядом с Ильинскими воротами. Его адъютант, молодой такой француз, утром выходит из дома, который занимает Ней, видит, что русские крестьяне активно разбирают что-то из соседнего здания. В центре. В расположении французского корпуса. В трёх шагах от маршала Франции, герцога Эльхингенского, покорителя Европы, сокрушителя всего на свете Мишеля Нея.

Адъютант к ним. Он же молодой. И вот подходит он сначала очень решительно, по-гасконски так подходит, эполеты, орден Почётного легиона, аксельбанты, пропахшие порохом Бородина. И начинает этих крестьян видеть всё ближе и ближе. С каждым шагом всё отчётливее.

Сначала-то он решил всех разогнать строгим окриком, распугать всё это безобразие в лаптях, чтобы разлетелось неприятно деловитое вороньё, хлопая армяками. Но с каждым шагом решимость и задор адъютанта оставляют потихоньку. И когда он подходит совсем близко к продолжающим растаскивать какие-то кровати мужикам, то решимости у него хватает только негромко спросить, неожиданно даже для самого себя:

– А где тут, господа, госпиталь?

По-французски спросить.

Мужики его вроде и не слышат. Продолжают страдничать. Увязывают, упихивают и выволакивают. В спину адъютанту смотрят его родные солдаты, которым тоже интересно стало, чем тут дело закончится. А в лицо адъютанту смотрят русские глаза из-под бровей. И адъютант понимает, что он здесь совсем один, со своим орденом, аксельбантами и эполетами. Что сзади стена и впереди стена. И серое, огромное и безразличное небо Азии над головой. И с неба тоже кто-то смотрит на него, капитана. И что теперь делать ему? Как, куда, зачем?!

Он хватает проходящего оборванного русского мальчика, явно из благородных, и просит перевести мужикам свой вопрос. Мальчик переводит мужикам вопрос про «а где здесь госпиталь?».

Много лет спустя, став довольно известным и очень взрослым человеком, тот маленький мальчик вспоминал: «Выслушав заданный мною вопрос про госпиталь, мужик оглянулся по сторонам с какой-то невыносимой мукой и с болью в голосе произнёс: «Да долго ли нам мучиться-то? Долго ли нам тут это терпеть – то, Господи?! Оспиталь!» – выхватил железный лом и ударил француза по голове…»

Мидас

Очень показательно, что впервые в сохранившейся греческой письменной традиции о Мидасе как символе богатства сообщено в известном фрагменте элегии Тиртея, сохранившемся у Стобея. Неплохо я начал? Спорить трудно, правда?

Можно сказать немного иначе: первым о славном Мидасе как символе богатства сообщил нищим голодным спартиатам бедный инвалид-учитель, посланный афинянами в Спарту в качестве неприкрытого издевательства.

А про сверхъестественные способности Мидаса превращать окружающее в золото первым сообщил, как я понимаю, не какой-нибудь Аристофан или Софокл, не поэт и не сказочник, а суровый практик политического анализа, прагматик Аристотель в первой книге «Politica».

Мне эти два момента кажутся очень соблазнительными для сравнений и толкований.

Хотя если вдуматься, то что там осталось от Мидаса? Если верить результатам шести археологических сезонов экспедиции музея Пенсильванского университета под руководством Янга, то под курганной насыпью докиммерийского периода высотой 53 м и диаметром 250 м была обнаружена деревянная погребальная камера 6Ч5Ч4 м. А в северо-западном углу камеры «на остатках монументальной деревянной кровати лежал скелет мужчины 61–65 лет…».